Маргарет Рэдклифф-Холл - Колодец одиночества
— Стивен, мое собственное дитя — и она встала между нами!
— Это ты заставила ее встать между нами, Анна.
Безумие! Они были так преданно влюблены, и эта любовь породила их ребенка. Они знали, что это безумие, и все же цеплялись за него, а гнев выкапывал в них глубокие каналы, чтобы в будущем ему было удобнее течь по ним. Они не могли простить друг друга и не могли заснуть, потому что ни один не мог спать, пока другой не простил бы его, и ненависть, которая охватывала их в эти минуты, тонула в слезах, что проливали их сердца.
3Как некая злобная и плодовитая тварь, эта первая ссора породила другие, и покой в Мортоне разлетелся на части. Дом, казалось, оплакивал его и уходил в себя, так что Стивен напрасно искала его дух. «Мортон, — шептала она, — где ты, Мортон? Я должна найти тебя снова, ты так нужен мне».
Ведь теперь Стивен знала причину их ссор, и она узнавала теперь эту тень, что проползла между ними в Рождество, и, зная это, она протягивала руки к Мортону, ища успокоения: «Где ты, мой Мортон? Ты нужен мне».
Паддл, маленькая серая женщина-шкатулка из классной комнаты, стала мрачной и очень сердитой; она сердилась на Анну за то, как она обращалась со Стивен, но даже больше сердилась на сэра Филипа, который, как она подозревала, знал всю правду и все еще скрывал эту правду от Анны.
Стивен, бывало, сидела за столом, обхватив голову руками:
— Ох, Паддл, это все из-за меня; я встала между ними, а ведь они — все, что у меня есть, единственное, что у меня есть хорошего… Я не могу этого вынести… как случилось, что я встала между ними?
И Паддл заливалась краской от гнева и воспоминаний, когда ее память ускользала назад, на много лет назад, к старым горестям, старым несчастьям, давно и благопристойно похороненным, которые теперь были вытащены на свет из-за этой несчастной Стивен. Она снова проживала те годы, когда ее душа плакала, не устояв перед чужой несправедливостью.
Хмуро поглядывая на свою ученицу, она сурово заговаривала с ней:
— Не будь глупой, Стивен. Где твои мозги, где твой характер? Оставь в покое свою голову и займись-ка латынью. Господи, деточка, у тебя в жизни будет кое-что и потруднее — жизнь не сплошные пряники, уверяю тебя. Теперь соберись, и давай займемся латынью. Помни, что тебе скоро поступать в Оксфорд.
Но через некоторое время она похлопывала девушку по плечу и говорила довольно ворчливо:
— Я не сержусь на тебя, Стивен — я ведь понимаю тебя, милая, правда, — но все равно необходимо, чтобы ты воспитывала в себе характер. Ты слишком чувствительна, деточка, а те, кто чувствителен, страдают; я не хочу, чтобы ты страдала, вот и все. Пойдем-ка на прогулку, хватит на сегодня латыни, и давай сходим на луга, пройдемся по ним до Аптона.
Стивен цеплялась за эту маленькую женщину-шкатулку, как утопающий цепляется за соломинку. Даже суровость Паддл каким-то образом утешала — она казалась такой конкретной, ей можно было довериться, положиться на нее, и их дружба, которая расцвела, как зеленое лавровое деревце, стала прочнее и значительно крепче. И, разумеется, обе они нуждались в этой дружбе, потому что теперь в Мортоне мало было счастья; сэр Филип и Анна были глубоко несчастны — и чувствовали себя униженными из-за этих ссор.
Сэр Филип думал: «Я должен рассказать ей правду, рассказать то, что я считаю правдой о Стивен». Он отправлялся искать жену, но, найдя ее, оставался на месте, не в силах сказать ни слова, и глаза его были переполнены жалостью.
Однажды Анна вдруг разрыдалась, безо всяких причин, лишь потому, что она ощутила его огромную жалость. Не зная и не заботясь о том, почему он жалел ее, она плакала, и все, что он мог поделать — утешать ее.
Они сжимали друг друга в объятиях, как раскаявшиеся дети.
— Анна, прости меня.
— Это ты прости меня, Филип…
Потому что в промежутках между ссорами они иногда, как дети, наивно просили друг у друга прощения.
Решимость сэра Филипа слабела и угасала, когда он поцелуями стирал слезы с ее бедных воспаленных глаз. Он думал: «Завтра… завтра я все ей расскажу — сегодня я не могу ее сделать еще более несчастной».
И так уплывали недели, и он все еще ничего не говорил; пришло и ушло лето, уступив место осени. Еще одно Рождество пришло в Мортон, и сэр Филип все еще ничего не рассказал.
Глава четырнадцатая
1Пришел февраль и принес с собой снежную бурю, самую сильную за много лет. Холмы лежали, укутанные белизной, и долины у подножия холмов, и просторные сады Мортона — все, на что хватало глаза, стало белым-бело. Озера замерзли, и ветки буков были словно увешаны хрусталем, а блестящий ковер из листьев щетинился и трещал под ногами — единственный звук среди стылой тишины этого места, которое всегда было наполнено тишиной. Питер, надменный лебедь, стал дружелюбным, и он с семьей теперь приветствовали Стивен, которая кормила их каждый день, утром и вечером, и они были рады воспользоваться ее щедротами. На лужайке Анна повесила кормушку для птиц с дробленым салом, семечками и горками хлебных крошек; а в конюшнях старый Вильямс расстилал солому широкими кругами, чтобы на ней разминались лошади, которые не могли выходить за пределы двора, такими трудными стали дороги вокруг Мортона.
Сады покойно лежали под снегом, нетронутые и непотревоженные. Только один их обитатель чувствовал тревогу, и это был древний кедр с огромными сучьями, потому что от тяжести снега его ветки болели — они были хрупкими, как кости старика; вот почему тревожился старый кедр. Но он не мог ни выплакать, ни стряхнуть свою муку; нет, он мог лишь терпеливо выносить ее, надеясь, что Анна заметит его беду, ведь она сидела в его тени одно лето за другим — так, как много лет назад она сидела в его тени, мечтая о сыне, которого принесет своему супругу. И Анна однажды утром заметила его беду, и позвала сэра Филипа, а тот поспешил из кабинета.
Она сказала:
— Посмотри, Филип! Мне страшно за мой кедр — ему так тяжело, я за него тревожусь.
Тогда сэр Филип послал в Аптон за цепью и за крепкими подставками из фетра, чтобы поддерживать ветви; и он сам командовал садовниками, пока они забирались на дерево и стряхивали снег; сам приглядывал за тем, как они размещали фетровые подставки, чтобы не повредить ветви. Ведь он любил Анну, а Анна любила кедр, и потому он стоял под ним, командуя садовниками.
Вдруг раздался внезапный, ужасный, разрывающийся звук.
— Сэр, берегитесь! Сэр Филип, берегитесь, он ломается!
Треск — и тишина, ужасная тишина, еще страшнее, чем этот звук.
— Сэр Филип! Ох, Господи, ему грудь придавило! Прямо на грудь ему упал — какой здоровый сук! Кто-нибудь, бегите за доктором! Надо скорее послать за доктором Эвансом. Господи Боже, у него кровь изо рта идет, ему прямо в грудь попало… кто-нибудь, пошлите же за доктором!
Серьезный и степенный голос мистера Хопкинса:
— Тихо, Томас, не стоит терять голову. Роберт, скорей беги в конюшню и скажи Бертону, чтобы ехал за доктором на машине. А ты, Томас, дай мне руку, вместе поднимем этот сук — еще — справа чуть опусти, теперь вверх! Вот так, еще правее, теперь давай, потихоньку, потихоньку… поднимай!
Сэр Филип лежал на снегу, застывший, и кровь медленно сочилась из его губ. Он казался чудовищно высоким, когда лежал посреди этой белизны, очень прямо, вытянув длинные ноги, и Томас глупо сказал:
— Какой же он здоровый — никогда раньше не замечал…
И вот кто-то уже бежал, скользя по снегу, задыхаясь, спотыкаясь, совершая нелепые скачки — старый Вильямс, без шляпы и в одной рубашке, и на бегу он кричал: «Хозяин, хозяин!» Нелепыми скачками он двигался по скользкому снегу: «Хозяин, ох, хозяин!»
Нашли плетеную изгородь и с пугающей осторожностью на нее положили хозяина Мортона, с пугающей медлительностью потащили ее через луг, к дверям дома, которые сам сэр Филип совсем недавно оставил открытыми.
Его медленно внесли в гостиную, и еще медленнее раскрылись его усталые глаза, и он прошептал:
— Где Стивен? Мне нужна она… мое дитя…
И старый Вильямс сипло прошептал:
— Она идет уже, хозяин, вот уже идет по лестнице; она здесь, сэр Филип.
Тогда сэр Филип попытался двинуться и заговорил довольно громко:
— Стивен! Где ты, ты мне нужна, дитя мое…
Она подошла к нему, не сказав не слова, но она думала: «Он умирает — мой отец умирает».
И она взяла его большую ладонь в свою и погладила, но все еще ничего не говорила, потому что, когда любишь, то что можно сказать, когда тот, кого ты любишь, лежит при смерти? Он посмотрел на нее умоляющими глазами, как собака, которая ничего не может сказать, но молит о прощении. И она знала, что его глаза молят о прощении за что-то, выходящее за пределы ее несчастного разума; поэтому она кивнула и просто продолжала гладить его руку.