Николай Крашенинников - Целомудрие
— Пожалуйте-с!
Вошли в кривую комнату с запыленными окнами; прямо перед окном горел на улице керосиновый фонарь, и его желтый свет наполнял комнату печалью.
На полу валялись обрывки бумаг, клочки сена, из-за дощатой перегородки текла к мебели струйка помоев.
— Еще не убрато, только съехали! — в виде извинения сообщил коридорный и, преградив помойное русло ногою, заставил речку течь мимо гостей. — Номерок покойный, соседи непьющие! добавил он и с треском зачиркал спичками.
Неуверенно загорелись косоглазые свечки.
— Номерок спокойственный и окнами на юг! — сказал еще коридорный и подрыгал ногами. — Прикажете вещи принести?
— Пожалуй, — апатично сказала мама и присела в кресло.
В это время в раскрытом окне загромыхала пролетка, и, дребезжа по булыжникам колесами, шумно подкатил извозчик с двумя седоками
— «Под веч-чир осенью не-настной!..» — орали они, оба бородатые, оба в картузах и чесучовых поддевках.
— Гуляют! — одобрительно сказал швейцару городовой, куривший под фонарем. — Намедни подряд на кирпичи получили.
Огромный мужик с разорванным ухом принес в комнату вещи Елизаветы Николаевны и, вздыхая, остановился. Мама, не вставая с места (она казалась очень утомленной), подала Павлику монету, и он передал ее служителю.
— Мерси! — сказал тот и удалился.
— Что же ты сидишь, мама? — спросил Павел, видя, что она не встает. Голова ее была склонена книзу, точно она спала.
— Да, да. — ответила мама и с усилием поднялась. — Надо выпить чаю, голос ее звучал апатично, — Ты будешь?
— Буду, — негромко ответил Павлик. Он все сердился на маму. Сама же завезла его в эту противную гостиницу и сама точно недовольна.
На звонки Елизаветы Николаевны никто не явился.
— Поди, позови кого-нибудь, милый! — чуть слышно сказала мама.
Павлик вышел и, побродив по коридору, привел с собою горничную.
— Что же, у вас звонки не действуют? — спросила Елизавета Николаевна.
— Не звонят.
— Подайте самовар.
Горничная ушла.
— Хочешь, походи по гостинице, — предложила Павлику мама, — А я пока буду вещи разбирать.
Павлик посмотрел на мать печально и вышел.
Длинным коридором прошел он во двор, где пахло чадом. В ярко освещенных окнах кухни двигались в белых колпаках повар и поварята. Они брали мясо на сковородку, наливали туда масла и совали в огонь, причем масло горело и жгло мясо. К сараю рядами тянулись экипажи; здесь встретил Павел и ямщика, который их привез.
— Разве ты еще не уехал? — спросил он удивленно.
— Поеду завтра! — кратко ответил ямщик и стал раздирать руками сухую желтую рыбу.
Они стояли во дворе под керосиновым фонарем, под ногами Павлика был навоз и скверно пахло.
— А ты Федю блаженного знаешь? — спросил он еще.
Ямщик ничего не ответил, только чавкал, кладя в рот громадные куски рыбы. Павел постоял и ушел.
Было скучно. Хотелось идти обратно к маме, но оживление в одном окне привлекло внимание. Около громадного стола с зеленым сукном стояло несколько людей в жилетках. Длинными палками толкали они шары и бранились, когда шары летели не туда, куда надо, и пили громадными стаканами пиво. Особенно суетился и старался один маленький старичок. Кажется, он никуда не попадал своими шарами, потому что над ним все смеялись. Павлику его было жалко. Лысина сто взмокла, затылок был сморщенный, в складках, а на брюках, пониже спины, виднелась четырехугольная заплата. Когда он целился палкой, какой-то куривший господин прислонил окурок к его лысине и этим погасил папиросу при общем смехе. Павлик сейчас же отошел.
Теперь он выбрался на улицу к тому подъезду, в который они вошли. На лестнице городовой со швейцаром играли в шашки. Павлик хотел пройти мимо, городовой посмотрел на него и сказал:
— Ты куда? Маленьким нельзя ходить по гостиницам!
— Я с мамой приехал! — испуганно пробормотал Павел.
Городовой и швейцар засмеялись.
— Ну, с мамой так с мамой. Проходи! — Городовой снова наклонился к доске, а Павлик, хотя городовой и говорил добродушно, побежал по лестнице вскачь, чтобы его не вернули.
Настало новое горе. Он забыл приметить номер, в котором они остановились, и теперь не знал, как попасть к маме. В пустынном коридоре никого не было, и Павлик не знал, куда идти. В глазах стало чесаться.
Толстый мужчина, похожий на того, которого они встретили при входе, вышел из номера, пыхтя, пошел по коридору.
— Я не знаю, где мама остановилась… — несмело сказал Павлик.
Мужчина ничего не ответил и пошел дальше, а Павел, в смутной надежде, пошел за ним. Тот вошел в какую-то дверь, за ним, постояв в нерешительности, двинулся и Павлик. Оказалось, что комната была уборная, Павлик повернул назад, постоял за дверями, дождался, пока мужчина вышел, и опять обратился к нему.
— Я потерял маму! — сказал он громче.
— Что, что? склонив голову, — спросил тот и нахмурился. От него противно пахло сигарой.
— Маму не могу найти… мама где?..
— Спроси коридорного! Вон коридорный! — торопливо ответил мужчина и прошел.
По счастью, действительно на углу коридора показался человек с салфеткой.
— Проведите меня к маме! — сказал ему Павлик, и коридорный подвел его к двери.
«Помер тринадцать», прочел Павлик на двери.
37Войдя в свой номер, он почти не узнал его: так в нем стало уютно. Горела лампа под розовым абажуром, на столе белела чистая скатерть, шипел самовар, и в тарелках были разложены милые деревенские пирожки. Горничная была тут же, она накрывала постели. Мама не решилась спать за перегородкой. кровати были выдвинуты оттуда и поставлены на места комодов и шкапа. Павел тотчас же понял, почему мама так поступила, и, довольный, улыбнулся. Да и мама казалась как будто более спокойной. Прошло первое ощущение неуютности и грусти, и теперь она улыбалась, хотя и печально.
— Ты не узнал комнаты? спросила она Павлика, и тот отвечал:
— Да, не узнал… — И хотел было рассказать маме, как он чуть не затерялся, но сдержал себя. Не такой уж он, в самом деле, был маленький!
Сели закусывать. Мама достала баночку с малиновым вареньем, тоже деревенским, и варенье и даже баночка показались Павлику необычайно милыми.
«Вот, там остались и цветы, и галки, и Федя, а я здесь. — тревожно промелькнуло, в уме. Потом через два дня мама уедет, и я останусь один».
…Поглядел на мать Павел; видно, и ее темнили те же мысли. Она двинулась, точно желая их отогнать, порывисто прижала к себе Павлика и, взяв его руки, прислонила их к своим губам… Сейчас же ощутил Павлик, как пальцы его оросили теплые слезы, он двинулся, сердце в нем покатилось.
— Мамочка, что ты!.. — шепнул он и чуть сам не разрыдался, но вспомнил, что он мужчина, что он должен быть сильным.
— Не навек же мы расстаемся, дорогая! — сказал он громко, словами какого-то им прочтенного романа, может быть, «Юрия Милославского», и еще более набрался твердости, сознав, что он говорит как мужчина. — Настанет весна, и ты приедешь за мною.
Но не утешили маму его твердые речи. Наоборот, в ответ на них она еще больше разрыдалась и плакала долго, и все лицо ее беспомощно дрожало.
Успокоившись или желая успокоиться, начала она говорить о том, что приедет за ним гораздо раньше весны, что возьмет его к себе в деревню и на Рождество; поедут они зимою в теплой кибитке, гуськом, и будет это так весело — ехать в сугробах, что… Гримаса перечеркнула ее бледные губы, но, желая доказать, что это будет весело, мама засмеялась.
— Непременно на Рождество, непременно! — добавила она и отошла поправить постели.
Пока она возилась с подушками и одеялами, Павлик сидел у стола и думал о сугробах и катал шарики из хлеба, которые расставлял в ряды. «Да, может быть, это в самом деле весело, в самом деле весело», — думал он.
Где-то в отдалении, вероятно в первом этаже, в ресторане заиграла машина. Она гудела что-то нудное, торжественное, похоронное. «Коль славен наш господь в Сионе» — сразу узнал Павел, а мама вздрогнула и горько взмахнула рукою, точно желая прогнать музыку. Вспомнил и Павлик: тянулся траурный катафалк с наряженными в белое конями, равнодушные люди несли на малиновых подушках ордена; диакон, идя, все посматривал на свои ноги: он забыл надеть калоши, а было сыро. На громадной площади катафалка жалко и жалобно высился гроб… Неужели это хоронили отца?
Не будучи в состоянии выносить музыку, мать спешно закрыла окно, но и сквозь сдвинутые рамы пролезали тягучие навязчивые звуки, и не мог себе «изъяснить язык» Павлика, отчего так больно, так тягостно и грустно было слушать их.
Они так и заснули под эту зловещую музыку. Неизвестно почему машина нее играла одну и ту же арию. Испорчены ли были все другие валы или уж нашлись такие любители «задушевного», только играла она до самою рассвета «Коль славен», и в жутком чувстве беспомощности и одиночества Павлик перебрался к матери в постель. Долго шептались они, вспоминая бывшее, долго всхлипывали и целовали друг другу руки, наконец заснули.