Александр Солженицын - Раковый корпус
— Бери, бери! — махала она. — Пирожок-то с мясом. Пота и есть его, пока мясоед.
— А что, потом не будет?
— Конечно, неужли не знаешь?
— И что ж после мясоеда?
— Масленица, что!
— Так ещё лучше, тётя Стёфа! Масленица-то ещё лучше?!
— Каждое своим хорошо. Лучше, хуже — а мяса нельзя.
— Ну, а масленица-то хоть не кончится?
— Как не кончится! В неделю пролетит.
— И что ж потом будем делать? — весело спрашивал Дёма, уже уминая домашний пахучий пирожок, каких в его доме никогда не пекли.
— Вот нехристи растут, ничего не знают. А потом — великий пост.
— А зачем он сдался, великий пост? Пост, да ещё великий!
— А потому, Дёмуша, что брюхо натолочишь — сильно к земле клонит. Не всегда так, просветы тоже нужны.
— На кой они, просветы? — Дёма одни только просветы и знал.
— На то и просветы, чтобы просветляться. Натощак-то свежей, не замечал разве?
— Нет, тётя Стёфа, никогда не замечал.
С самого первого класса, ещё и читать-писать не умел, а уже научен был Дёма, и знал твёрдо и понимал ясно, что религия есть дурман, трижды реакционное учение, выгодное только мошенникам. Из-за религии кое-где трудящиеся и не могут ещё освободиться от эксплуатации. А как с религией рассчитаются — так и оружие в руки, так и свобода.
И сама тётя Стёфа с её смешным календарём, с её Богом на каждом слове, с её незаботной улыбкой даже в этой мрачной клинике и вот с этим пирожком была фигурой как бы не реакционной.
И тем не менее сейчас, в субботу после обеда, когда разошлись врачи, оставив каждому больному свою думку, когда хмурый денёк ещё давал кой-какой свет в палаты, а в вестибюлях и коридорах уже горели лампы, Дёма ходил, прихрамывая, и всюду искал именно тётю Стёфу, которая и посоветовать-то ему ничего дельно не могла, кроме как смириться.
А как бы не отняли. Как бы не отрезали. Как бы не пришлось отдать.
Отдать? — не отдать? Отдать? — не отдать?..
Хотя от этой грызучей боли, пожалуй, и отдать легче.
Но тёти Стёфы нигде на обычных местах не было. Зато в нижнем коридоре, где он расширялся, образуя маленький вестибюльчик, который считался в клинике красным уголком, хотя там же стоял и стол нижней дежурной медсестры и её шкаф с медикаментами, Дёма увидел девушку, даже девчёнку — в таком же застиранном сером халате, а сама — как из кинофильма: с жёлтыми волосами, каких не бывает, и ещё из этих волос было что-то состроено лёгкое шевелящееся.
Дёма ещё вчера её видел мельком первый раз, и от этой жёлтой клумбы волос даже моргнул. Девушка показалась ему такой красивой, что задержаться на ней взглядом он не посмел — отвёл и прошёл. Хотя по возрасту изо всей клиники она была ему ближе всех (ещё — Сурхан с отрезанной ногой), — но такие девушки вообще были ему недостижимы.
А сегодня утром он её ещё разок видел в спину. Даже в больничном халате она была как осочка, сразу узнаешь. И подрагивал снопик жёлтых волос.
Наверняка Дёма её сейчас не искал, потому что не мог бы решиться с ней знакомиться: он знал, что рот ему свяжет как тестом, будет мычать что-нибудь неразборчивое и глупое. Но он увидел её — и в груди ёкнуло. И стараясь не хромать, стараясь ровней пройти, он свернул в красный уголок и стал перелистывать подшивку республиканской „Правды“, прореженную больными на обёртку и другие нужды.
Половину того стола, застеленного кумачом, занимал бронзированный бюст Сталина — крупней головой и плечами, чем обычный человек. А рядом со Сталиным стояла нянечка, тоже дородная, широкогубая. По-субботнему не ожидая себе никакой гонки, она перед собой на столе расстелила газету, высыпала туда семячек и сочно лускала их на ту же газету, сплёвывая без помощи рук. Она, может, и подошла-то на минутку, но никак не могла отстать от семячек.
Репродуктор со стены хрипленько давал танцевальную музыку. Ещё за столиком двое больных играли в шашки.
А девушка, как Дёма видел уголком глаза, сидела на стуле у стенки просто так, ничего не делая, но сидела пряменькая, и одной рукой стягивала халат у шеи, где никогда не бывало застёжек, если женщины сами не пришивали. Сидел желтоволосый тающий ангел, руками нельзя прикоснуться. А как славно было бы потолковать о чем-нибудь!.. Да и о ноге.
Сам на себя сердясь, Дёмка просматривал газеты. Ещё спохватился он сейчас, что бережа время, никакого не делал зачёса на лбу, просто стригся под машинку сплошь. И теперь выглядел перед ней как болван.
И вдруг ангел сам сказал:
— Что ты робкий такой? Второй день ходишь — не подойдёшь.
Дёма вздрогнул, окинулся. Да! — кому ж ещё? Это ему говорили!
Хохолок или султанчик, как на цветке, качался на голове.
— Ты что — пуганый, да? Бери стул, волоки сюда, познакомимся.
— Я — не пуганый. — Но в голосе подвернулось что-то и помешало ему сказать звонко.
— Ну так тащи, мостись.
Он взял стул и, вдвое стараясь не хромать, понёс его к ней в одной руке, поставил у стенки рядом. И руку протянул:
— Дёма.
— Ася, — вложила та свою мягонькую и вынула.
Он сел, и оказалось совсем смешно — ровно рядышком сидят, как жених и невеста. Да и смотреть на неё плохо. Приподнялся, переставил стул вольней.
— Ты что ж сидишь, ничего не делаешь? — спросил Дёма.
— А зачем делать? Я делаю.
— А что ты делаешь?
— Музыку слушаю. Танцую мысленно. А ты, небось, не умеешь?
— Мысленно?
— Да хоть ногами!
Дёмка чмокнул отрицательно.
— Я сразу вижу, не протёртый. Мы б с тобой тут покрутились, — огляделась Ася, — да негде. Да и что это за танцы? Просто так слушаю, потому что молчание меня всегда угнетает.
— А какие танцы хорошие? — с удовольствием разговаривал Дёмка. — Танго?
Ася вздохнула:
— Какое танго, это бабушки танцевали! Настоящий танец сейчас рок-н-ролл. У нас его ещё не танцуют. В Москве, и то мастера.
Дёма не все слова её улавливал, а просто приятно было разговаривать и прямо на неё иметь право смотреть. Глаза у неё были странные — с призеленью. Но ведь глаза не покрасишь, какие есть. А всё равно приятные.
— Тот ещё танец! — прищёлкнула Ася. — Только точно не могу показать, сама не видела. А как же ты время проводишь? Песни поёшь?
— Да не. Песен не пою.
— Отчего, мы — поём. Когда молчание угнетает. Что ж ты делаешь? На аккордеоне?
— Не… — застыживался Дёмка. Никуда он против неё не годился.
Не мог же он ей так прямо ляпнуть, что его разжигает общественная жизнь!..
Ася просто-таки недоумевала: вот интересный попался тип!
— Ты, может, в атлетике работаешь? Я, между прочим, в пятиборьи неплохо работаю. Я сто сорок сантиметров делаю и тринадцать две десятых делаю.
— Я — не… — Горько было Дёмке сознавать, какой он перед ней ничтожный. Вот умеют же люди создавать себе развязную жизнь! А Дёмка никогда не сумеет… — В футбол немножко…
И то доигрался.
— Ну, хоть куришь? Пьёшь? — ещё с надеждой спрашивала Ася. — Или пиво одно?
— Пиво, — вздохнул Дёмка. (Он и пива в рот не брал, но нельзя ж было до конца позориться.)
— О-о-ох! — простонала Ася, будто ей в подвздошье ударили. — Какие вы все ещё, ядрёна палка, маменькины сынки! Никакой спортивной чести! Вот и в школе у нас такие. Нас в сентябре в мужскую перевели — так директор себе одних прибитых оставил да отличников. А всех лучших ребят в женскую спихнул.
Она не унизить его хотела, а жалела, но все ж он за прибитых обиделся.
— А ты в каком классе? — спросил он.
— В десятом.
— И кто ж вам такие причёски разрешает?
— Где разрешают! Бо-о-орются!.. Ну, и мы боремся!
Нет, она простодушно говорила. Да хоть бы зубоскалила, хоть бы она Дёмку кулаками колоти, а хорошо, что разговорились.
Танцевальная музыка кончилась, и стал диктор выступать о борьбе народов против позорных парижских соглашений, опасных для Франции тем, что отдавали её во власть Германии, но и для Германии невыносимых тем, что отдавали её во власть Франции.
— А что ты вообще делаешь? — допытывалась Ася своё.
— Вообще — токарем работаю, — небрежно-достойно сказал Дёмка.
Но и токарь не поразил Асю.
— А сколько получаешь?
Дёмка очень уважал свою зарплату, потому что она была кровная и первая. Но сейчас почувствовал, что — не выговорит, сколько.
— Да чепуху, конечно, — выдавил он.
— Это всё ерунда! — заявила Ася с твёрдым знанием. — Ты бы спортсменом лучше стал! Данные у тебя есть.
— Это уметь надо…
— Чего уметь?! Да каждый может стать спортсменом! Только тренироваться много! А спорт как высоко оплачивается! — везут бесплатно, кормят на тридцать рублей в день, гостиницы! А ещё премии! А сколько городов повидаешь!
— Ну, ты где была?
— В Ленинграде была, в Воронеже…