Теодор Кернер - Мёртвый гость. Сборник рассказов о привидениях
Но я ошибся. Меня, видно, сбила с толку какая-то тень в тумане.
Мне вдруг вспомнилось, что старушка говорила на диалекте, не встречавшемся в этих краях и был явно силезского происхождения. Именно благодаря диалекту мне так удивительно четко врезались в память несколько слов, сказанных ею.
Наконец я нашел улицу Корнгассе. И точно: двадцать третий номер оказался бараком. По обе стороны от двери было по одному окну, а над ней — еще одно, поменьше.
Дверь была заперта, и мне пришлось постучать. Почти сразу же отодвинулась в сторону старая тряпка, служившая здесь оконной занавеской, и из открытой створки окна показалась чья-то лохматая голова.
— Кто там?
— Священник.
— Черт побери, господин пастор, откуда это вы так поздно?
— Меня позвали к умирающему.
— К умирающему? Нет, господин пастор, вы, видно, ошиблись номером дома! Здесь все здоровы.
— Но разве это не Корнгассе, двадцать три? — удивленно спросил я.
— Верно! Но насчет умирающего — чего нет, того нет! С тех пор как моя жена живет в Бреслау, я здесь один в доме, а врезать дуба я еще не собираюсь. Надо мной еще живет Франц Меллер. Но если я, старый хрыч, еще не спешу на тот свет, то он и подавно. Видать, ослышались вы, господин пастор.
Я опешил. Однако слова старушки все еще звучали во мне: „Корнгассе, 23“. Я не мог ошибиться.
— Меня позвала сюда одна пожилая женщина, — настаивал я. — Может, она здесь живет по соседству?
— Разве что мамаша Петцельт. Но это немного дальше, в двадцать первом доме. Так и есть: старый Петцельт уже неделю не встает с постели и ждет смерти. Ну, пока, господин пастор.
Он уже собирался закрыть окно, а я — отправиться на поиски двадцать первого дома; однако, чтобы окончательно успокоить совесть, я решился еще раз обратиться к нему:
— И все же впустите меня. Я должен повидать того, наверху. Может быть, с ним что-то случилось.
Не то смеясь, не то ворча, он отпер дверь и, не приглашая меня внутрь, ушел в свою комнату. С трудом вскарабкался я наверх по крутым ступенькам. Там, наверху, я зажег спичку и в ее мерцающем свете обнаружил дверь, на которой было грубо выведено мелом: „Франц Меллер“ — визитная карточка бедных людей.
На мой стук дверь открыл молодой парень. Из-под открытой грубой шерстяной рубахи видна была сильная обнаженная грудь. Ему было, очевидно, чуть больше двадцати; лицо рабочего — если и не красивое, то, во всяком случае, открытое и честное, — подкупало своей простодушной детскостью.
Здесь повторилась предыдущая сцена. Он также не был болен и не посылал никакой пожилой женщины. Я уже собирался окончательно уходить и даже сказал „Спокойной ночи“, когда он, нерешительно и слегка смущаясь, вдруг остановил меня: „Видите ли, господин пастор, я хотел бы вас попросить… не обижайтесь… я только подумал, что если вы все равно здесь… и вы были так приветливы со старым Шварцем с фабрики… то, может быть, вы… можете… знаете, господин пастор, по воскресеньям я не хожу в церковь: нашему брату приходится чистить котлы, смазывать машины и делать еще кучу разных дел. До самого обеда мы грязные, как поросята. А потом оденешься хоть немного почище и выйдешь немного прогуляться. Вот и все. А потому как я не хожу туда, хотя и хочется иногда причаститься, — прошу вас, господин пастор, не дадите ли вы мне его сейчас?“
Детское выражение еще сильнее обозначилось на его лице, а добродушные карие глаза с простодушным ожиданием уставились на меня. У видев мое удивленное лицо — а я еще, кажется, покачал головой, — он, не успел я даже возразить, сказал:
— Ну да, конечно… Так не делается. Не обижайтесь на меня. Дома нас всегда заставляли ходить в церковь: нас туда гнала мама. И в тот год, когда я после конфирмации еще был в деревне, она всегда водила меня причащаться. А с тех пор как я на фабрике, я уже забыл, какое оно. Ведь здесь я уже, кажется, три года.
Эти слова вызвали во мне странное чувство: что-то подсказывало мне, что в данном случае мне можно было нарушить традицию и выполнить искреннее желание бедного малого. Тем не менее меня все еще одолевали сомнения.
— Святое причастие, — сказал я, — называется также таинством евхаристии. Служитель церкви может причастить только того, кто лежит на смертном одре и сам не в состоянии прийти к алтарю. А кроме того, сосредоточенная подготовка посредством молитв и исповеди…
— Господин пастор, — перебил он меня и со сверкающими глазами прошептал: — Вы дадите мне его.
Не знаю, моими ли словами был вызван этот сердечный порыв, но в голосе его прозвучала такая радостная уверенность, что, словно покорившись этой непреодолимой уверенности, я кивнул ему и ответил: „Да“.
Он облегченно вздохнул и, извинившись, скрылся за ширмой.
Теперь, когда рядом со мной никого не было, ко мне опять вернулось прежнее ощущение странности происходившего здесь.
Стены комнаты, в которой я находился, были настолько низкими, что стоило только поднять руку, как кончики пальцев доставали до потолка. При убогом свете лампы трудно было что-либо хорошо рассмотреть. И все же я увидел грубо сколоченный стол, рядом с ним — стул; у стены — кровать с висевшим над ней портретом; а немного правее — пару приколотых к двери иллюстраций из дешевого журнала.
Мне недолго пришлось ждать Франца Меллера. На нем был черный, несколько мешковато сидящий воскресный сюртук. Весь вид его выдавал неуклюжие попытки в спешке принарядиться. Его лицо было серьезным и торжественным. С робким почтением косился он на чашу.
Потом, когда были прочитаны молитвы и произнесены слова исповеди — а он делал это истово, — я причастил его. И, несмотря на то, что я заранее готовился встретить здесь умирающего, никогда ранее у меня не возникало ощущения такой торжественности и чистоты и ни в одной церкви я не чувствовал такой близости к Господу нашему и Спасителю, как в этом рабочем жилище.
Франц Меллер не позволил мне идти одному и вызвался проводить меня — хотя бы по улицам рабочего квартала. Я с удовольствием согласился. По пути я заглянул в двадцать первый. Там никто ничего не знал: старому Петцельту стало лучше, а его жена ко мне не приходила. Короче говоря, мне пришлось убедить себя в том, что я стал жертвой глупой шутки. Священник в городе, где живут самые разные люди, должен быть готов во всему и научиться быть терпимым. А кроме того, когда я увидел выражение тихой радости на лице молодого рабочего, обратный путь не показался мне тяжелым.
На следующее утро в комнату ворвалась моя взволнованная жена. Наша местная газета опубликовала экстренный выпуск. Я храню его до сих пор. Жирным шрифтом было выделено в нем сообщение о том, что в половине девятого утра на крупной энской фабрике произошел взрыв котла, в результате которого один рабочий — Франц Меллер — погиб и еще один был тяжело ранен. Мне остается добавить только одно: на похоронах был его брат, влачивший жалкое существование в лачуге, в нескольких милях к северу от города. Я заметил его только у гроба, после моей речи — от волнения у меня дрожал голос — он подошел ко мне и пожал руку. Я как мог утешил его и проводил — благо, это было недалеко — с кладбища в город. Первые же его слова заставили меня вспомнить о том диалекте. Я услышал его вечером того дня, когда меня позвали на улицу Корнгассе, двадцать три. Сам Франц Меллер уже не говорил на нем: три года на фабрике сгладили его речь.
Мое сердце болезненно сжималось при каждом слове, сказанном мной брату покойного. Ноги словно сами привели меня на Корнгассе.
„Смотри-ка, — сказал рабочий, открывавший мне тогда дверь, — вы оказались правы, господин пастор. Вот так история!“ Не помню, что я тогда ему ответил. В памяти остался только его удивленный взгляд мне вслед, когда мы с братом покойного карабкались вверх по крутым ступенькам.
Так я снова оказался в этой комнате, но теперь уже при ярком свете дня. На двери были все те же иллюстрации, а над кроватью по-прежнему висел портрет, который я не смог тогда рассмотреть из-за плохого освещения.
Я подошел ближе. У изголовья кровати мне пришлось остановиться — так дрожали у меня колени. На портрете была изображена та пожилая женщина, которая позвала меня на — улицу Корнгассе. Кажется, брат покойного заметил мой взгляд.
— Это наша мама, — сказал он.
— Почему же она… не пришла на похороны?
— Ах, господин пастор: уже прошло три или четыре года с тех пор, как она умерла. Поэтому Францу пришлось уйти в город.
Я больше не задавал вопросов и лишь неотрывно смотрел на портрет.
— Знаете, у меня дома есть еще один, точно такой же. Если господин пастор… если он, может быть… — преодолевая смущение, говорил он.
Видя его нерешительность, я помог ему утвердительным кивком головы. Так этот портрет попал ко мне. Он висит в своей старой картонной рамке над моим письменным столом.