Стефан Жеромский - Пепел
Взметая за собой тучу серой пыли, бричка катилась по одному из узких и извилистых сандомирских проселков. Она скатывалась на дно глубоких, холодных оврагов, взбиралась на вершины холмов… В одном месте Рафал оглянулся и еще раз окинул взором видневшийся издали дом и окрестность. Он долго смотрел в родную сторону и, охваченный наплывом беспорядочных мыслей, ощутил докучную тоску. Как пришелец из неведомых краев, тоска эта сдавила душу и исчезла. А когда не стало ее, поднялись в душе снова все пылавшие в ней чувства, ожили вновь. Рафал чувствовал, что не может совладать с собою, что ждет его одна тоска, и все же, завидев синеющую вдали на горизонте аллею в Дерславицах, радостно вздохнул. Не туда лежал его путь, и кучер собирался уже повернуть налево, когда паныч обратился к нему:
– Винцентий… мы что… через Дерславицы поедем?
– Какое там! Через Базов, через Голеевские леса.
– Послушайте, поедем той дорогой… через Дерславицы!
– Да зачем же нам делать такой круг! Как вельможный пан узнает…
– Не узнает!
– Это он-то не узнает! Сечь будет.
– Винцентий, получишь от меня харчевые да рюмку водки в придачу. Узнать никто не узнает… Поедем по той дороге!
– Ах ты господи, зачем же нам, паныч, через Дерславицы ехать? Тут дорога прямехонькая. Мне приказчик наказал, как и что делать…
– На мой страх!
– Ну, быть мне биту…
Покорившись своей участи, он повернул и поехал на Дерславицы.
Это была та самая дорога. На перекрестке стояло распятие. Острый аромат зеленей обдавал его теперь, придорожные цветы, желтые и серо-голубые, венком расстилались у его подножия. Рафал обратил в ту сторону глаза, полные слез. Вся прошлая и будущая жизнь, все, что было и могло еще быть, казалось, не стоило одного-единственного дыхания той ночи. При одной мысли, что эта дорога, которую он миллион раз видел в мечтах, по которой проезжал в снах и видениях, о которой грезил, уже не ведет к цели, что теперь это просто одна из многих дорог людского горя, он чувствовал, что в душе его уже нет любви, что она жаждет лишь смерти. Не увидеть уже ему упоительного взора; кто-нибудь другой наглядится на нее – вот как все сложилось. И в то же время втайне, про себя, он сознавал пытливым умом, что хотя душа его смертельно больна, хотя она полумертва, но сам он не умрет сейчас, а будет жить еще много, много лет. Медленно проходил он все ступени тоски, вплоть до самой последней. Это были тяжелые душевные муки. В душе затаился кровный враг, демон-искуситель, извечный предатель и лицемер; ревность. Ничто не побуждало больше мыслить юношу, упавшего духом.
Последний вывод был таков: свершилось.
Тщетно, как безумец, который сам с собою ведет кулачный бой, окружил он себя рвами, валами и бастионами рассудка. Все рассыпалось в прах и обращалось в ничто.
Над головой его зашумели деревья дерславицкой аллеи. Тихо шептались огромные вековые липы и привислинские тополи с наполовину иссохшими стволами, лишь кое-где на макушках покрытые молодой листвой. По всему саду раздавался щебет птиц, строивших гнезда. Голоса иволг, сорок, зябликов, подорожников глохли в сырой чаще. Дорога, спускаясь вниз, вела прямо к кузнице. Рафал велел кучеру остановиться у кузницы, чтобы осмотреть у лошадей подковы. Изумленный Вицек слез с козел и с досадой стал осматривать костлявые ноги тощих лошаденок. Оказалось, что действительно стертые подковы еле держатся на копытах. Рафал настоял, чтобы прибить подковы новыми гвоздями.
Когда кузнец принялся за работу, юноша соскочил с брички. Тяжелым шагом подошел он к садовой ограде и остановился у перелаза о двух столбиках. Он увидел дом, сад, высокие липы… Естественная беседка под сенью старой сирени сверкала зеленью, покрывшей дерновую скамейку. Густо разросшиеся кусты жасмина и шиповника закрывали ее, образуя живую стену. При виде этого места Рафал сжал горло руками, чтобы не разрыдаться в голос. Он долго стоял так, терзая себя собственной яростью, бичуя каждым взглядом. На рабатках, перед окнами дома, пестрели цветы, расцвеченные неувядающими красками. Окно, о котором он грезил, было открыто, и душистый ветер чуть-чуть раскачивал обе его половинки. Белые стены дома торжественно и таинственно безмолвствовали в тени расцветших крон вишен и яблонь. Вдали выстроились шпалеры черешен; разветвившись почти у самой земли, они спутались поникшими своими ветвями. Старая кора на них растрескалась, словно истлевшая, расползающаяся по швам одежда. Влажная еще, бурая от сырости аллейка бежала к далеким укромным уголкам, к белым березам, к купам дикорастущих деревьев, в тень. Длинные нежные листья вишен и более плотные – слив лоснились так, точно их смазали медом. Пряный запах цветов, пение бесчисленных птиц – дроздов, реполовов, изолг над этим темным широким шатром, – все преследовало теперь юношу, терзало его сердце.
Очарованный, он не мог шевельнуться. Он вдыхал запахи сада, пожирая его очами, чтобы навсегда запечатлеть в памяти… Он смотрел на открывшиеся его взору дороги к счастью и наслаждению, на одетый тенью священный их приют… Но счастья уж не было… Юноше чудилось, будто он идет с Геленой к неизъяснимо прелестной беседке. Головы они склонили друг к другу, а вокруг – весенний гомон и шум. С деревьев как пух осыпается бело-розовый снег цветущих вишен и яблонек. Из живых ран, нанесенных деревьям при обрезке ветвей, струится аромат сока…
Он чувствовал в сердце счастье того дня и сверхъестественной силой фантазии в мыслях переносил свое необъятное, как мир, счастье в эту минуту, в это место. Но одно дуновение ветерка развеивало все в прах. Счастье облетало, как цвет черешен. Дом был пуст и безмолвен. Оконные рамы сонно покачивались, а серая, вылинявшая от дождей ставня скрипела в такт их мелодической пляске, скрипела тихонько, старческим, язвительным и лукавым смехом ржавых петель. «Нет ее, нет ее, нет ее…» – насмехался этот старческий, холодный голос. Жестокий приговор звучал в ушах, как погребальный звон. Рана, затянувшаяся от весенних бальзамов, снова открылась. Исчезли призрачные чувства, пропали мягкие краски цветов, рассеялся фимиам благоуханий, и обнажилась грубая действительность, жестокий быт и жалкое его убожество. Из темных глубин выплыло на поверхность мудрое, ведущее счет утратам и выгодам разочарование. С глазами, полными огня, молил он, стиснув зубы, чтобы повторилось чудо, чтобы он на одно короткое мгновение увидел дорогой образ, молил об обманчивой грезе… Напрасно.
Нужно было возвращаться к бричке.
Кузнец покончил уже с подковами, а Винцентий покашливал, давая понять; что пора ехать. Рафал опустил глаза и равнодушно заплатил кузнецу за работу. Он искоса взглянул при этом на кузницу, на обгрызенный желоб у входа… Не успел он оглянуться, как бричка тронулась с места, тарахтя рассохшимися спицами; он не повернул даже головы, когда они проезжали мимо длинного сада. Это место запечатлелось уже в его душе, бережно, за семью замками хотел он хранить его в своем сердце.
Проселок, на который они свернули с большой дороги, вел к лесу. Они ехали шагом через поля, окруженные бором потом опять выехали на дорогу получше, которая шла до самого Сташова. Отдохнув несколько часов, что было необходимо измученным лошадям, они тронулись дальше. Вечер застал их на краю широких пойм, среди которых, как зеркало озер, блестели пруды. Куда ни кинь глазом, – нигде ни деревушки, ни хаты. Островки леса высились тут и там над поймами, покрытыми уже цветами. На берегу реки темнели шпалеры ольх, высоких вязов, купы лиственных, или, как говорил кучер Рафала, живых деревьев. Дорога, кое-где супесчаная, кое-где болотистая, шла по опушке леса. Лошади, спотыкаясь, плелись шаг за шагом и, наконец, совсем стали. Сколько ни хлестал их кучер и кнутом и кнутовищем, сколько ни тыкал в ребра, сколько ни оглаживал и ни натягивал вожжи, – ничто не помогало. Два живых трупа свесили старые свои головищи и, уткнувшись глазами в землю, застыли невозмутимо, равнодушные ко всему, не исключая страданий, не исключая смерти.
Вид лошадей тронул Рафала. Он сошел с брички, поглядел на их понурые головы и заявил вознице, что придется тут заночевать. Кучер тотчас же достал мешок с худыми кормами, распряг лошадей и устроил им желоб в передке брички, а сам с аппетитом принялся уписывать ломоть ржаного хлеба с куском позеленевшего сыра. Рафал не был голоден. Тело его как бы перестало существовать. Пламень измученной души пожрал его. Юноша стал расхаживать по лугу, неподалеку от брички, стараясь погасить любовное безумство, затаить его в глубине сердца, которое рвалось пополам и глухо стучало в груди.
Вдали над лугами догорала заря. Угасая, она отражалась еще недолго в незнакомых водах, на побегах лозы, которые издали казались ясными лучами, на листьях верхушек высоких тополей, осокорей и вязов. Когда и она погасла, оставив по себе лишь алый отсвет, Рафал приказал кучеру набрать хвороста и разложить костер. Вскоре кверху поднялся синий султан дыма, и ядовитые язычки пламени стали лизать сухие иглы можжевельника.