Песнь Бернадетте. Черная месса - Франц Верфель
Я прервусь, высокий суд, так как сам чувствую, что моя речь становится путаной и бестолковой. Я пытаюсь сосредоточиться, но мое воображение слабеет. Я приближаюсь к табу, к закрытой зоне моей памяти. Там находится, к примеру, спор, разгоревшийся между нами на том первом обеде. Я помню, что спорили о какой-то модной тогда научной дисциплине, что Вера была ее яростным противником. При моей обычно надежной памяти я ничего не помню о сути этого спора. Полагаю, что против разрушительной критики Веры я выдвигал обычные, традиционные доводы и снискал тем самым одобрение большинства. Да, действительно, на сей раз я не потерпел поражение, как когда-то за семейным столом доброго доктора. Мне исполнился тридцать один год, я в красивом дорогом костюме представлял министерство, меня уже видели в обществе его превосходительства господина ректора, у меня было много денег; и внутренне, и внешне я по своему положению значительно превосходил всю эту молодежь, к которой принадлежала и Вера. Я многому научился за последние годы, я заимствовал у своих обладающих властью и правом начальников любезные и обязательные жесты и ужимки – особенность нашей мудрой староавстрийской чиновничей традиции. Я умел говорить много, говорить так уверенно и невозмутимо, что другие молчали. Я близко соприкасался со многими важными персонами, чьи взгляды и мнения легко, мимоходом приводил теперь в качестве аргументов в поддержку собственных воззрений. Я не просто был знаком с элитой общества – я сам был ее частью. Перед своим «социальным разрешением от бремени» молодой буржуа переоценивает трудность прыжка в «высший свет». Я, например, моей блестящей карьерой обязан не основным качествам личности, а трем музыкальным талантам: тонкому слуху к человеческому тщеславию, чувству такта и – самое важное – гибкому искусству подражания, корень которого, конечно, в слабости моего характера. Иначе как стал бы я в молодости, ничего не зная о хореографии, популярнейшим в свете танцором вальса? Смешной домашний учитель явился бывшей возлюбленной в образе важной персоны. Смутно припоминаю, что Вера смотрела на меня большими синими глазами – сначала неодобрительно, потом удивленно и внимательно. То, что моя старая влюбленность мгновенно пробудилась, я не просто предполагаю, а знаю точно. За прошедшее время я научился играть людьми, мужчинами и женщинами. Но это была не преступная игра, а одержимая потребность шаг за шагом приближаться к признанной ранее вине. Полагаю, я хорошо владел собой и не выдал своего волнения – не из жалкой гордости, как когда-то, а из самодовольной целеустремленности. Я хорошо обдумал, как день за днем представать перед ней во все более выгодном свете, и внешне, и духовно. Я домогался Веры, не только расчетливо оказывая ей маленькие знаки внимания; главное – я дал ей понять, что в душе разделяю ее беспечно-радикальные воззрения и только мое высокое положение и государственные интересы принуждают меня держаться «средней линии». Думаю, она радостно вспыхнула, поверив, что сможет вылечить меня от «лжи условностей». Я действовал осторожно и ждал подходящего момента. Он наступил скорее, чем я надеялся. Вера отдалась мне на четвертый или пятый день моего пребывания в городе. Я не вижу ее лица, но чувствую оцепенение и изумление, наполнявшее ее, пока она не стала всецело моей. Я не помню, где это произошло. В комнате? Все черно. Качались ли под ночным небом ветви деревьев? Ничего не вижу, но несу в себе ощущение этого божественного мига. Тут была не повелительно требовательная сила Амелии, а испуганная судорога, потом слабый выдох мягких губ, сонная уступчивость детского тела в моих руках, позже – робкая податливость, нежная доверчивость, полнота, прошу прощения, веры. Никто не мог так беззаветно, так наивно верить, как этот беспощадный критик. Я понял тогда: несмотря на вольные речи и свободное поведение, я был у нее первым. Раньше я не предполагал, что девственность, защищаемая с горечью и болью, есть нечто святое…
Здесь я должен остановиться, высокий суд. С каждым следующим шагом я рискую заблудиться в девственном лесу. Хотя я проник в него сознательно и злонамеренно, я уже не нахожу выхода. Да, наша любовь была своего рода девственным лесом. Где я только не бывал тогда с моей любимой! В скольких городках и селениях на вершинах Таунуса, Шварцвальда[116] и в долине Рейна, в скольких гостиницах, увитых виноградом беседках, садовых домиках и сводчатых залах! Я потерял все это. Все пусто. Но не об этом вопрос суда. Меня спрашивают: признаете ли вы себя виновным? Я признаю себя виновным. Но моя вина не в простом факте соблазнения. Я взял девушку, которая готова была мне отдаться. Моя вина в том, что я тогда male fide[117] не сделал ее целиком своей женщиной, как и никакую другую, даже Амелию. Эти шесть недель с Верой были в моей жизни настоящим супружеством. В убежденном скептике Вере я взрастил беззаветную, опять же, веру в меня только для того, чтобы ее разрушить. В этом мое преступление… Пожалуйста, извините меня! Я замечаю, что высокий суд не ценит высокий слог. Я поступил как тщеславный болван, как обычный женатый ловелас. В таком стиле все и началось, с тривиальнейшего жеста: я спрятал свое обручальное кольцо. С неизбежностью первая ложь потянула за собой вторую и сотню последующих. А теперь – изюминка моей вины. Вся эта ложь и чистая вера обманутой женщины чрезвычайно обостряли мое наслаждение. Я старательно и убежденно строил наше с Верой общее будущее. Без единого шва кроил я основу быта, который очень ее увлекал. В своих планах я не пренебрегал ничем: ни обстановкой нашей будущей квартиры, ни поиском удобного для нас городского района, ни отбором людей, которых я считал достойными общаться с нами, – конечно, в их числе были и сильные умы, и неукротимые мятежники. Моя фантазия превзошла самое себя. Все было продумано. Я создавал ежедневное расписание нашей счастливой супружеской жизни вплоть до мелочей. Вера прервет обучение в Гейдельберге и закончит в Вене, рядом со мной. Во Франкфурте мы заходили в самые дорогие магазины. Я начал делать покупки