Песнь Бернадетте. Черная месса - Франц Верфель
Через сутки после нашего трогательного прощания я прибыл в Гейдельберг. В портале великолепного отеля я повернул назад. Я вдруг почувствовал отвращение к роскошной жизни, которую вел с начала моего супружества. Это было как тоска по родине, по горечи и нужде моих студенческих лет. И потом, мне надлежало изучать жизнь и поведение здешних студентов. Я снял комнату в тесном дешевом пансионе. Уже во время первого обеда за общим столом я увидел Веру. Снова увидел Веру.
К тому, что я хочу теперь рассказать, высокий суд, я прошу вашей особенной снисходительности. Дело в том, что я, собственно, ничего не могу вспомнить об обвинительных процессах; у меня весьма смутное о них представление. Я знаю только то, что давно где-то читал. Можно кое-как пересказать. Но это не живет в душе как собственное прошлое. Это абстрактно и бессодержательно. Мучительная пустота, от которой человек в поисках нового эмоционального переживания в страхе отшатнется. Прежде всего – моя возлюбленная, сама Вера Вормзер, в то время студентка факультета философии. Я знаю: когда мы снова встретились, ей было двадцать два, на девять лет меньше, чем мне, на три года больше, чем Амелии. Я знаю, что никогда не встречал такого тонкого, изящного создания, как Вера Вормзер. Амелия – высокая и стройная женщина. Но ей приходится постоянно бороться за эту стройность, от природы она склонна к полноте. Хотя об этом не было сказано ни слова, Амелия инстинктивно уловила, что все пышно-женственное оставляет меня холодным, что меня непреодолимо влечет к инфантильным, эфирным, прозрачно-нежным, хрупким женщинам, особенно когда эти качества сочетаются с умом и неустрашимым духом. Амелия темно-русая, у Веры черные, как ночь, волосы с пробором посередине и – волнующий контраст – темно-синие глаза. Я говорю так, потому что помню это, а не потому, что вижу. Я не вижу Веру Вормзер, мою возлюбленную, внутренним взором. Таким же образом человек плохо запоминает мелодию, но не может от нее избавиться. Уже много лет я не могу представить себе Веру в Гейдельберге. Зато постоянно маячит передо мной другая Вера. Четырнадцати- или пятнадцатилетняя Вера, какой я увидел ее впервые, нищим студентом.
Семья Веры Вормзер жила здесь, в Вене. Отец, вечно занятой врач, низкорослый худой мужчина с черной с проседью бородкой, разговаривал очень мало; даже за обеденным столом он вытаскивал медицинский журнал или брошюру и читал, не обращая внимания на окружающих. Я познакомился в нем с «умным израэлитом» par excellence[112], обожествляющим печатное слово, глубоко верующим в науку, заменившую этим людям естественные инстинкты и спокойствие души. Как импонировала мне тогда эта строгая нетерпимость, не признававшая без возражений ни одну общепринятую истину! Я был испуган, я чувствовал себя ничтожным перед этой все анализирующей остротой ума. Он давно уже был вдовцом; его печаль и усталость прятались под неизгладимой насмешливой улыбкой. Хозяйство вела пожилая дама, вдобавок работавшая медицинской сестрой. Говорили, что врач Вормзер своими познаниями и точностью диагностики превосходил некоторых светил факультета. Меня порекомендовали в этот дом, чтобы я подготовил к экзаменам семнадцатилетнего Жака, брата Веры. Из-за болезни Жак пропустил несколько месяцев учебного года, и теперь нужно было быстро восполнить пробелы в его знаниях. Это был бледный сонный юноша, замкнутый до враждебности; своей рассеянностью и внутренним сопротивлением (теперь я знаю причину) он доводил меня до белого каления. Потом он ушел на войну добровольцем и погиб в первые же недели при Раве-Русской[113]. В тот тяжелый период моей жизни мне нужно было место домашнего учителя на длительный срок. У меня не было будущего. То, что уже через семестр мне удастся выпрыгнуть из глубокой бездны на свет божий, – об этом не могла мечтать и более грубая натура. Так что я считал, что выиграл главный приз в лотерее. Уже потому, что, хотя это не было обусловлено в договоре, меня оставляли за столом во время обеда. Доктор приходил обычно около часа. Жак и я еще сидели за учебниками. Он звал нас обоих к столу, причем из-за моего злосчастного имени часто пародировал знаменитую античную надпись на могильной плите, посвященную Леониду и его героям:
«Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне, Что, их заветы блюдя, здесь пировать сели мы»[114].
Невинная шутка; я, как ни странно, обижался и