Томас Вулф - Паутина и скала
Он свернул на дорогу, ведущую к дому, и в эту минуту из-за угла появился могучий старик, несший в огромной руке копченый окорок, словно предвидя появление гостя. Едва мальчик увидел старика, из горла его вырвался приветственный возглас. Старик ответил радостным восклицанием, от которого содрогнулась земля, бросил окорок и вразвалку пошел навстречу мальчику; они встретились на середине дороги, и старик крепко стиснул мальчика в объятиях. Оба попытались заговорить, но не смогли, обнялись снова, и в следующий миг все муки одиночества и неосуществленной мечты исчезли, словно иней с освещенного солнцем стекла.
В этот же миг из дома выскочили двое молодых людей и побежали к нему с приветствием. Эти крепко сложенные юноши, подобно своему отцу, сразу узнали мальчика и, обняв его с двух сторон за плечи, повели в дом. За завтраком он рассказал им о своих странствиях, а они ему о своей жизни. Они поняли все, что он хотел сказать, но не мог выразить, окружили его любовью и радушным гостеприимством.
Такими вот предстали мальчику образы цирка и отцовской родины, когда он стоял, глядя на цирк, они мгновенно слились в единое живое целое и предстали ему во вспышке света. И вот так, еще не видя в глаза той земли, не ступив на нее ногой, он впервые оказался на родине отца.
Вот так, изо дня в день, в тугой, запутанной паутине жизни мальчика эти две сферы, которые соприкасались, никогда не сливаясь, боролись, расходились, потом сближались и вновь схватывались. Первыми являлись мрачные воспоминания погруженного в прошлое человека, голоса, отзвучавшие в горах сто лет назад, скорбь укромно живших там торжествующих над временем Джойнеров. Потом дух мальчика уносился от холмов, от давних времен и скорби к отцу и отцовской родине; и когда мальчик думал об отце, на душе у него теплело, горячая кровь быстрее струилась в жилах, он вырывался за пределы места и времени и видел на севере, ярко сияющем за холмами, картину прекрасного будущего в новых землях.
4. СИЯЮЩИЙ ГОРОД
Всякий раз, когда мальчик думал об отце и гордом, холодном таинственном севере, ему приходил на ум и этот город. Отец его приехал оттуда, однако, странным образом, благодаря тонкой игре воображения, какой-то волшебной силе в уме и сердце, он связывал отцовские жизнь и облик с этим ярко сияющим городом севера.
В его детской картине мира не существовало невозделанных или неплодородных почв: существовал лишь красочный ковер громадной, безгранично плодородной земли, вечно лиричной, как апрель, и вечно готовой к жатве, слегка окрашенной колдовской зеленью, вечно купающейся в золотистом свете. А над краем этой выдуманной земли неизменно нависало прекрасное видение этого города, более изобильного и богатого, более исполненного радости и щедрости, чем земля, на которой он стоит. Далекий, сияющий, он поднимался в воображении мальчика из переливающейся дымки, висящий невесомо, словно облако, и, однако, непоколебимо высящийся в ярком золотистом свете. Видение это было простым, созданным из глубинных субстанций света и тени, ликующе пророчащим славу, любовь и радость победы.
Мальчик слышал вдали низкий, похожий на пчелиное жужжание шум миллионнолюдного города, и в этом звуке содержалась вся таинственность земли и времени. Видел его бесчисленные улицы с яркой, красочной, бесконечно разнообразной жизнью. Город сверкал перед ним, словно прославленный бриллиант, вспыхивал бесчисленными великолепными гранями жизни, столь замечательной, столь щедрой, столь причудливо и постоянно интересной и красивой, что мучительно было находиться вдали от нее хотя бы минуту. Мальчик видел все улицы, заполненные благородными мужчинами и прекрасными женщинами, и ходил среди них как завоеватель, яростно и ликующе добиваясь побед своими талантом и мужеством, заслуживая высшие награды, какие только мог предложить этот город, высочайший приз власти, богатства и славы, великое вознаграждение любви. Там будут черные, низменные злодейство и мошенничество, но он сокрушит их одним ударом, заставит уползти в свое логово. Там будут герои мужчины и красавицы женщины, и он одержит победу, займет место среди самых достойных и счастливых на свете людей.
Итак, в этом видении, расцвеченном всеми причудливыми, волшебными красками юношеской фантазии, мальчик ходил по улицам этого великолепного, легендарного города. Иногда он сидел среди владык земли в комнатах с подобающей мужчинам роскошью: его окружали мебель из красного дерева, портьеры из дорогой, шоколадного цвета кожи. Входил в вечерние залы, блистающие мрамором теплых расцветок, величественными лестницами, опирающимися на горделивые колонны из красочного оникса, устеленными красными ковровыми дорожками, толстыми, мягкими, в которых бесшумно тонет нога. А по залу, заполненному волнами страстной музыки, глубоким, мягким звучанием скрипок, ходило множество красавиц, и все, захоти он того, принадлежали бы ему. Самые красивые принадлежали. Длинноногие, стройные, однако с соблазнительными фигурами, они ходили с гордыми, прямыми взглядами, с изящными, беззаботными лицами, мерцая обнаженными плечами, их ясные, бездонные глаза светились любовью и нежностью. Яркий золотистый свет озарял их, озарял всю его любовь.
Ходил он и по невероятным, похожим на ущелья улицам, чопорным, неприветливым от вызывающе бросавшихся в глаза богатства и большого бизнеса, кажущимся коричневыми от чарующего, сильного аромата кофе, с приятным зеленым запахом денег и свежей влажностью духа гавани с ее приливами и пароходами.
Таким было его представление об этом прекрасном городе — юношеским, чувственным, эротическим, но опьяненным невинностью и радостью, странным и чудесным из-за волшебных золотистого, зеленого, коричневого освещений, в которых город рисовался ему. Главным тут был свет. Золотистый от плоти женщин, изумительный, как их ноги, чистый, бездонный, нежный, как их восхитительные глаза, изысканный, приводящий в исступление, как их прически, несказанно вожделенный, как их гнездышки неги, их налитые груди. Свет бывал золотистым, как утренние лучи солнца, льющиеся через старое стекло в темную комнату. Бывал коричневым, тронутым позолотой, как высящиеся над городской улицей старые дома поутру. Бывал свет и голубым, как утро под фронтонами зданий, отвесными, холодно-голубыми, затянутыми утренней дымкой, как чистая, прохладная вода гавани с пляшущими на ней солнечными бликами.
Свет бывал янтарно-коричневым в просторных, темных спальнях, закрытых ставнями от утреннего света, где в больших ореховых кроватях великолепные женщины шевелили в чувственном тепле своими изумительными ногами. Бывал коричнево-золотистым, как молотый кофе, его продавцы и цвет домов, в которых они жили; коричнево-золотистым, как старые кирпичные здания, мрачные от богатства и запаха торговли; как утро в большом баре с блестящим красным деревом, свежим пивом, лимонными корочками и запахом настойки «Ангостура». Свет бывал совершенно золотистым вечерами в театрах, сиял золотистой теплотой и телесностью на золотистых фигурах женщин, на толстом красном плюше, на крепком, старом, слегка затхлом запахе, на позолоченных снопах, купидонах и рогах изобилия, на плотском, сильном, нежно-золотистом запахе всех людей. А в больших ресторанах свет бывал ярко-золотистым, округлым, как теплые ониксовые колонны, гладкий мрамор теплых расцветок, как старое вино в округлых, замшелых бутылках и большие белые изображения женщин на расписанных розами потолках. Кроме того, свет бывал обильным, ярким, коричнево-золотистым, как громадные поля осенью; бывал золотистым, радующим душу, как жнивье с толстыми, рыже-золотистыми снопами, над которыми высятся большие красные амбары и стоит густой, пьянящий яблочный аромат.
Это видение прекрасного города составлялось из множества разрозненных источников, из книг, рассказов путешественников, фотографии Бруклинского моста с громадным, крылоподобным размахом, песни и музыки его тросов, даже маленьких фигурок идущих по нему людей в шляпах дерби. Эти и многие другие впечатления составили у него в мозгу картину прекрасного города, она долго владела им мощно, ликующе, неотвратимо входило во все, что он делал, думал, чувствовал.
Это видение прекрасного города сияло не только от тех образов и предметов, которые буквально порождали его, как фотография моста: оно входило смутно и мощно в его общее видение мира, в состав крови и ритм сердцебиения, во множество вещей, с которыми не имело видимой связи. Оно входило в женский смех на вечерней улице, в звуки музыки и легкий напев вальса, в гортанные переборы контрабаса; оно было в запахе свежей апрельской травы, в доносимых ветром еле слышных криках, в жаркой дымке и вялом гудении воскресного дня.
Оно входило во все шумы и звуки карнавала, в запахи конфетти, бензина, громкие, ликующие крики людей, кружащуюся музыку карусели, резкие крики и скрипучие голоса зазывал. Было оно и в звуках, запахах цирка — в реве и тяжелом духе львов, тигров, слонов, в рыжевато-коричневом запахе верблюда. Оно входило каким-то образом в морозные осенние ночи, в чистые, резкие, ледяные звуки кануна дня всех святых. И невыносимо являлось ему вечерами в удаляющемся, тоскливом гудке поезда, в негромком, печальном звоне его колокола, стуке громадных колес по рельсам. Приходило и в зрелище длинного состава рыжих товарных вагонов на путях, в зрелище уходящих вдаль и теряющихся из виду рельсов, сияющих музыкой пространства и полета.