Элиза Ожешко - Господа Помпалинские
— Делиться, — повторила она. — Зачем? Я привыкла молчать.
— А у меня другой характер! — вспылил Павел. — Я еще, слава богу, не изверился, не стал нелюдимом и молчальником!
— Твое счастье! — бросила сестра, не поднимая глаз.
Снова наступила тишина. Брат и сестра были погодки и выросли вместе, но редкие встречи и условия жизни разделили их ледяной стеной молчания и отчужденности. И все попытки Павла сломать ее разбивались о безучастие Леокадии.
Казалось, ничто на свете не волнует и не занимает ее.
— Ты часто навещаешь тетушек? — спросил Павел, стоя возле со шляпой в руке.
— Два раза в год, когда получаю жалованье…
— Чтобы отдать его теткам…
Леокадия промолчала.
— Мне тоже хотелось бы их повидать!
— Ну что ж. Приезжай завтра и поедем вместе. Завтра как раз мой день.
Полушутя-полусердито Павел схватил сестру за руку, отнял у нее иглу и, нагнувшись, заглянул в глаза.
— Леося! — воскликнул он. — Бедная любимая сестренка! Неужели мы так и расстанемся? Неужели ты не скажешь мне ласкового словечка? Не напутствуешь добрым советом?
Мгновение Леокадия колебалась: казалось, с привычкой молчать, которая стала ее второй натурой, борется теплое чувство, снова промелькнувшее в ее глазах. Неподвижно, прямо стоя за пяльцами, но не отнимая руки, как в начале разговора, она сказала с опущенными глазами:
— Что я могу сказать тебе, Павел? И какого ты ждешь совета? Жизнь так жестока… а я совсем не знаю ее законов и требований… Может быть, надо послушаться генеральши… Смотри сам… если тебе плохо, постарайся, чтобы было хорошо…
— И на том спасибо, — сказал Павел, нежно целуя руку сестры, которая ответила ему слабым пожатием.
В дверях он столкнулся с Ицеком Зельмановичем, известным в округе маклером по продаже имений. Он сватал местным помещикам покупателей из дальних мест, а покупщикам — желающих продать землю; вел предварительные переговоры, улаживал недоразумения, брал на себя посредничество в крупных и мелких торговых сделках. Это был преданный и ближайший советчик оджинецкой помещицы.
В длинном лапсердаке, с поношенной шапкой в руке Ицек Зельманович осторожно пересек гостиную и, поглаживая рыжие пейсы, остановился у двери в спальню генеральши.
— Пани генеральша у себя?
— Да, — не поднимая головы, ответила Леокадия.
— Можно войти?
— Можно.
Ицек бесшумно открыл дверь и так же бесшумно затворил ее за собой.
Тишину нарушал только пронзительный голосок генеральши, которая что-то с азартом выкрикивала у себя в спальне, то нервно, то язвительно хихикая, по своему обыкновению. Время от времени доносился бас Зельма-новича, который ей отвечал или переспрашивал. Переговоры продолжались целый час. Затем дверь тихо отворилась, и Зельманович появился на пороге.
— Ицек! — вдогонку ему раздался пронзительный, писклявый голос из глубины комнаты. — Запомни: уладишь это дельце, я тебя не забуду в завещании!
Ицек низко поклонился и ушел. В спальне громко зазвенел колокольчик. Леокадия встала и неторопливым, размеренным шагом направилась к генеральше.
Спальня мало чем отличалась от гостиной. Это была такая же большая, светлая комната, наводящая уныние своей высотой и пустотой. Только в глубине был уголок поуютнее. Там стояла мягкая кушетка, перед ней — четырехугольный столик, а сбоку старинное резное бюро со множеством наглухо запирающихся ящичков. В этой полупустой неприветливой комнате задерживало внимание и поражало только огромное количество картин, развешанных на голубоватой, местами облупившейся стене напротив кушетки. Были они разного размера и достоинства: акварели, масло, гравюры, даже просто вырезанные из журналов литографии. Но все это пестрое собрание объединяло нечто общее. На всех акварелях, гравюрах и литографиях изображались только трогательные любовные и семейные сцены или же героические акты самоотречения и самопожертвования. На самой большой и лучшей картине была изображена пожилая супружеская чета в старинной комнате у камелька, как бы на закате счастливой старости, со спокойными и умиротворенными лицами. У ног их играли двое румяных, золотоволосых внучат; возле, за освещенным лампой столом, сидело несколько человек уже среднего возраста, кто с книгой, кто с рукоделием, а в глубине комнаты — молодая девушка у фортепьяно, и под ее бесхитростную музыку трое подростков весело плясали и скакали вокруг стола. Сцена шумная, многолюдная, — но каким покоем, теплотой и уютом веяло от нее! Вокруг стариков на переднем плане сосредоточилась вся жизнь семьи.
Эта картина в дорогой золоченой раме висела в самом центре своеобразной галереи. Рядом на превосходной английской гравюре двое юных влюбленных рука об руку шли к алтарю. Их лица дышали любовью и счастьем. На другой картине молодая мать заслонила своим телом ребенка от разъяренного тигра. Дальше девушка, юная, как весна, рвала цветы на лугу. А дальше ученый склонился над книгой, и бледный свет утренней зари освещал его преждевременно поседевшую голову. Независимо от их художественной ценности, все эти картины, видимо, в разное время и при разных обстоятельствах попавшие сюда, создавали некий идеальный образ человеческой жизни, где все возвышенно и прекрасно. А развешаны они были с таким расчетом, чтобы старуха и с кушетки, и со своей жесткой допотопной кровати могла любоваться ими и разглядывать в мельчайших подробностях при свете белой алебастровой лампы, свисавшей на серебряных цепях с потолка и день и ночь горевшей, как лампада, перед этим необыкновенным алтарем.
Когда Леокадия вошла, генеральша не смотрела на картины. Задумавшись, она сидела на кушетке и, уста-вясь в одну точку, грызла батистовый платок. Щеки ее непрерывно двигались, а лоб то морщился, то разглаживался. Порой она переставала терзать платок и торжествующе улыбалась своим мыслям. И вдруг, резко выпрямившись, отшвырнула на середину комнаты изжеванный до дыр платок и крикнула:
— Уберите и дайте другой.
Стоявшая возле двери Леокадия выдвинула ящик и подала платок. Старуха, не глядя на нее, снова приказала:
— Чернильницу и бумагу!
И через минуту с прежней торжествующей улыбкой и злым огоньком в глазах генеральша уже писала толстым гусиным пером на клочке простой бумаги:
«Прошу милостивую пани завтра пожаловать ко мне пораньше по важному делу.
Цецилия Орчинская».
Кое-как сложив лаконичное послание и надписав: «Пани Джульетте Занозе-Книксен», она швырнула его Леокадии на стол.
— Велите Амброзию поскорей отвезти в Белогорье Только поскорей.
Леокадия ушла, а генеральша уселась, поджав ноги, поглубже на кушетку и залилась пронзительным смехом.
— Грамота! — верещала она. — Титул! Честь! Триумф! Радость! Ну погодите, я вам ее приправлю уксусом и желчью! Дураки!
Слово это, с визгливым смехом брошенное в пространство, вдруг подхватил чей-то хриплый, скрипучий старческий голос.
— Дураки! Дураки! — эхом прокатилось по огромной полупустой комнате.
Это большой зеленый попугай в позолоченной клетке у окна передразнивал свою хозяйку. Генеральша с довольным лицом обернулась к нему.
— Правильно, попочка! Люди глупые, правда?
— Глупые, глупые! — прокричал в ответ попугай.
— И подлые! — еще громче закричала старуха.
— Подлые! Подлые! — проскрипела птица у окна и забила крыльями.
— Врут поэты! — взвизгнула генеральша, которую как-то особенно возбуждал разговор с попугаем.
— Врут! — повторила птица.
— Врут художники! — воскликнула старуха.
— Врут! Врут! Врут! — вторило хриплое эхо.
— Мерзость одна! Сплошная мерзость! — уже тише проговорила генеральша.
— Мерзость! — глухо, угрюмо закончила птица.
Старуха и попугай замолчали. В комнате наступила глубокая тишина. Вечерние сумерки глядели в высокие окна, и на стены и потолок ложились длинные серые тени.
Леокадия, вернувшаяся в комнату в начале этого диалога, застыла в дверях. Ее опущенное лицо было бледно, руки бессильно повисли вдоль черного платья.
VII
Так уж ведется на свете: удалось кому-нибудь, кто половчей да посмекалистей, оседлать свое счастье, — глядь, целый хвост бежит за ним, цепляясь за полы, за стремя, норовя на чужом коне въехать в страну обетованную, куда им на своих двоих никогда бы не добраться. Такими неотступными провожатыми более ловких счастливцев — в нашем рассказе отца трех уже известных ясновельможных братьев-графов — чаще всего бывают родственники. Им и был дед Павла и Леока- дии. Ухватившись за своего удачливого сородича, он пробрался если не в самую обетованную страну, то, во всяком случае, довольно близко к ней. Когда тот ворочал тысячами, наживая огромное, поистине графское состояние, он, как спутник, вращался вокруг него и грелся в лучах его благополучия, промыслив себе не-дурную деревеньку в шестьдесят или восемьдесят дворов, где обитало триста — четыреста полесских мужиков с вечным колтуном в волосах. Имение унаследовал его единственный сын, отец Павла и Леокадии — рачительный и бережливый хозяин. Всего было у него вдоволь: и мучицы, и рыбки, и грибков — поистине жил как у Христа за пазухой и очень гордился своей богатой родней. Женился он тоже удачно, и у него подрастало двое здоровых детей. Словом, до поры до времени судьба была благосклонна к этому степенному, положительному человеку.