Франсуа Мориак - Агнец
Словно нырнув в ледяную воду, он стал читать письмо с середины. «Мне никогда не удастся в полной мере выразить свою признательность Бригитте Пиан за ту деликатность, с которой она сумела затронуть в присутствии твоего разгневанного отца тему, коснуться которой, как тебе легко предположить, мне невыносимо. Она особо настаивала на том обстоятельстве, что психиатрия (не уверена, сумею ли я совладать с написанием этого для меня чересчур ученого слова) совершенно изменила за последние годы наше понимание казуистики[7] (еще одно слово из лексикона Бригитты Пиан!). Когда-то она была знакома с одним весьма достойным священником, уже давно умершим, аббатом Калю, который объяснил ей, что в нынешнее время наука помогает нам понять, как милосердие господне направляет наши судьбы, отягощенные наследственностью... Все это чрезвычайно сложно! Не могу сказать, чтобы Бригитте Пиан удалось умерить гнев твоего отца. В результате этой встречи был выработан ультиматум, который отец поручил мне сообщить: ты должен немедленно вернуться в отчий дом и дать слово не покидать его больше без нашего на то разрешения. Ты вновь станешь посещать лекции на юридическом факультете и будешь находиться под нашим неусыпным наблюдением. Если же по истечении недели ты не вернешься домой, отец вычеркнет тебя из завещания, отречется от тебя и ты уже не сможешь рассчитывать на какую бы то ни было материальную помощь с его стороны. Таким образом, ты останешься без всяких средств к существованию, если не считать тех ценных бумаг, что оставил тебе в наследство дядя Кордес. Но ты и сам понимаешь, на сто пятьдесят тысяч франков особенно не разживешься».
Ксавье уронил на коврик у кровати голубые листочки, исписанные крупными наклонными колючими буквами, и не стал их поднимать. Он взял второй конверт и снова поднес его к губам. Письмо было почти деловое, без всяких нежностей, в нем сообщалось о том, какие шаги она предприняла. Доминика выполнила его просьбу и поговорила со своей коллегой, которая берет детей на полный пансион. В случае необходимости она оставит для Ролана место. «Если бы это подвигло вас, Ксавье, на отъезд из Ларжюзона!» Она ничего не добавила к этому. В общем, желания Доминики совпадали с тем, чего требовали его родители. Он должен вернуться домой и снова стать студентом. Доминика будет тайно встречаться с ним, где ему захочется Ничего дурного тут нет... «А вот в Ларжюзоне, — думал Ксавье, — я сею зло одним своим присутствием». Доминика писала: «Что может удержать вас в Ларжюзоне, когда Ролана там не будет? Ручаюсь, вы не ответите мне, что остаетесь из-за этих ужасных Мирбелей. Что же тогда? В Ларжюзоне больше нет никого, кто мог бы вас интересовать. Поэтому я спокойна. Вы не пожертвуете Роланом и мной ради деревьев парка».
Ксавье вздохнул. Она еще не знала, что в его жизнь вошел этот священник. Он стоял на его пути к ней, как черный крест — последний крест, который надо низвергнуть, чтобы дойти до Доминики. Да, низвергнуть, но не для того, чтобы взвалить себе на плечи.
О том, что произошло между ним и священником в конце долгой беседы о мифах — их не следует понимать буквально, а толковать, — Ксавье старался не думать. Перед его глазами и сейчас еще стоял этот кабинет на втором этаже, весь заставленный книгами, принадлежавшими покойному аббату Калю, о котором как раз упоминала его мать в последнем письме... Книги эти аббат завещал Жану де Мирбелю, который так и не удосужился забрать их к себе. «Теологический хлам», по выражению нынешнего священника. Ксавье, не раскрывший за весь вечер рта, спросил, уже прощаясь, помнит ли священник, что именно толкнуло его на эту стезю? Как решаешься сделать последний шаг? Чем была полна его душа, когда он стоял на коленях перед епископом? Какой страстью? Священник не знал, что ответить.
— Во всяком случае, во мне не было ни грана честолюбия, — сказал он, — ни тени расчета.
— Что же тогда?
Он ответил:
— Я был под сильным влиянием, я предполагал, я надеялся... — И умолк.
Тогда Ксавье сказал:
— А может быть, вы просто любили? Только любовь объясняет безумие некоторых поступков. Но ведь нельзя любить идею, нельзя любить миф...
Тут священник властно прервал его:
— Можно любить того, кто умер почти две тысячи лет назад, это правда. Я — тому доказательство, я и многие другие. Но как он меня обманул, как он нас всех обманывает из века в век! — продолжал он дрожащим голосом. — Я столько молился, я столько молил! В вашем возрасте сам задаешь вопросы и сам же на них отвечаешь, а кажется, что это говорит Бог. Еще не знаешь, что надеяться не на кого.
Свет лампы падал так, что священник казался теперь черным силуэтом, пригвожденным к стене. И тогда Ксавье произнес эту нелепую фразу (произнес ли он ее на самом деле?):
— Однако я здесь. Я пришел.
Тот долго глядел на него в упор и наконец сказал:
— Вы пришли, чтобы я помешал вам взвалить на свои плечи ношу, непосильную для человека...
А Ксавье в ответ:
— Я пришел, чтобы помочь вам нести ваш крест... а может, чтобы понести его вместо вас.
Священник вздохнул:
— Безумие!
А Ксавье:
— Это безумие и есть истина.
Священник поднял на него свои голубые выцветшие глаза без ресниц. А потом Ксавье взял плащ. Священник с керосиновой лампой в руке спускался по лестнице первым и говорил:
— Осторожно, вот эта ступенька...
Ксавье поднял воротник своего габардинового плаща и уже взялся за дверную задвижку.
— Послушайте меня! — взмолился вдруг священник.
Ксавье обернулся.
— Не делайте этого!
Ксавье прислонился к двери. Священник поставил лампу на ступеньку.
— Не вступайте на этот путь...
И так как Ксавье пробормотал: «Я вас не понимаю...» — торопливо добавил:
— Нет, нет, прекрасно понимаете. Вы чересчур храбры, вы грешите из храбрости.
— Нет, я трус. И Бог это знает.
Священник снова долго смотрел на Ксавье — в поношенном плаще тот казался особенно щуплым, — а потом все же отвел глаза.
— Мне жаль вас, — сказал он. — Не взваливайте на себя эту ношу.
А когда Ксавье спросил: «Какую ношу?» — священник прошептал:
— Мою жизнь. Вам она не по силам, она вас раздавит.
Священник потом вспоминал, что слова «она вас раздавит» он сказал как бы помимо воли. А Ксавье ему ответил:
— Но ведь всего этого нет! Все это только миф!
— Да, миф... Но я никогда не отрицал, что за ним скрывается...
— Что же за ним скрывается?
Священник сухо ответил:
— Нечто неведомое, и этого лучше не касаться.
Ксавье просветлел и сказал:
— В вас живет вера.
Священник покачал головой:
— В широком смысле? Ну, конечно! Я верю в скрытые силы, которым безрассудно противостоять.
Ксавье повторил:
— Вы верите!
— Я верю в скрытые силы, но они, быть может, совсем не те, что вы воображаете. Не давайте им войти в вашу жизнь.
— Они уже вошли в мою жизнь, — сказал Ксавье тихо. — Потому что вы вошли в мою жизнь. Никто не властен никого бросать.
Священник пробормотал:
— Это верно... Один из моих собратьев, — добавил он после минутного раздумья, — связан с женщиной... И хорошо знает, что, даже если он ее бросит, она все равно навсегда останется в его жизни.
— Сколько у нас обязательств! — вздохнул Ксавье. — Все эти сложные личные отношения, любовь, дружба — за все мы будем в ответе! Вопрос «Где брат твой?» будет нам задан столько раз, сколько мы за нашу жизнь владели чьим-то сердцем, чьим-то телом, и в горе, и в радость...
— Уходите! — закричал священник. — Оставьте меня!
Он распахнул дверь и вытолкнул Ксавье на улицу.
XIIIЧто еще ждет его впереди, если он пойдет дальше? Он помнит дорогу на склоне холма, где они играли детьми, — она, казалось, упирается в небо. Это место они тогда называли концом света. Ничего нет за пределами, этой комнаты, этого дома, этой ночи. И даже тот, кто разрушил все вокруг, тоже исчез, вырвав из сердца последнюю нежность.
И вдруг Ксавье обрел покой, полный покой, но он не знал еще, что это и есть отчаяние, глухое отчаяние, — его не одолеть слезами, оно ведет свою жертву по узкому коридору к единственной двери. Стоит ее отворить, и ты успокоишься навсегда. О сон! О бедное сердце, умевшее только любить! О память, которая наконец угаснет, унося с собой имена и лица, скрытые в ее глубинах!
Ксавье отворил окно и толкнул ставни. Ни ветерка, верхушки деревьев застыли в неподвижности, словно окаменели. Даже сосны, которые никогда не спят, спали в эту ночь. Тишина стояла такая, что было слышно, как журчит ручеек в ольшанике за поляной, там, где остров Ролана. Он вспомнил поваленную сосну, на которой они сидели с Доминикой. Наверно, это мертвое дерево еще долго проваляется, быть может, оно сгниет позже, чем живое тело, высунувшееся сейчас в окно и уже наполовину отданное холоду ночи. Ксавье пришло в голову, что вряд ли он разобьется насмерть, если даст сейчас себе волю, сломает ноги, только и всего. Разве что ударится головой? Он резко обернулся, словно ждал, что увидит кого-то, кто толкнет его в темноту. Нет, никого здесь не было. Никого — только растерянное лицо в зеркале над камином, лицо подростка с всклокоченными волосами, глядевшее на него в упор. И вдруг он испытал жалость к себе, он пожалел себя. Он медленно провел ладонью по лбу, по опущенным векам и сказал: «Бедняга ты, бедняга!» Ему захотелось, чтобы кто-нибудь был сейчас с ним, неважно кто, хоть кто-нибудь — любое живое существо, которое, как и он, может умереть. Он подумал о Ролане, спящем сейчас в мансарде.