Исроэл-Иешуа Зингер - Йоше-телок
Она представляла себе трех предыдущих жен, которые когда-то жили и умерли здесь; которые, наверное, лежали здесь, такие же грустные и одинокие, как и она. Она увидела себя саму мертвой; вот люди идут за ее похоронной процессией. И Нохемче тоже идет. Ее платья остаются в шкафах, вместе с платьями прежних жен, и моль пожирает их.
От этой мысли ее пронизала боль, такая острая и мучительная, что она подбежала к шкафам, вышвырнула все изъеденные молью платья и стала рвать их на мелкие кусочки, быстро-быстро, как будто срывала парик с ненавистной женщины.
Малкеле чувствовала к себе огромную жалость, горевала о своем молодом теле. Она раздевалась донага, ласкала свои стройные ноги, округлые плечи, маленькие твердые юные груди, каждый сосок по отдельности. Из ее глаз текли слезы.
Она стала ночевать у Сереле, в одной кровати с ней. Она непрерывно разговаривала с ней, шушукалась, болтала, внезапно сжимала ее в объятиях и целовала, шепча — как тогда, когда она кидалась обнимать чужих детей:
— Сереле! Так бы и съела тебя!
Та пугалась.
Иногда Малкеле забирала к себе на ночь служанку и не давала ей глаз сомкнуть. То дарила ей платье и непременно желала, чтобы та надела его прямо среди ночи; то начинала выспрашивать, был ли у нее когда-нибудь жених; то обхватывала ее за талию и начинала кружить в танце.
Служанка, девица с большой пышной грудью, не осмеливалась приблизиться к ребецн, но Малкеле силой заставляла ее.
Однажды она даже вытащила из шкафа одежду ребе, надела его ватный халат, нахлобучила на голову шляпу и велела служанке подойти к ней за благословением.
На девицу напал дикий хохот.
— Ой, господи боже ты мой, — заливалась она, — если бы люди увидели!..
Малкеле заразилась ее хохотом, засмеялась громко, дико, сгибаясь в три погибели. Когда одна заканчивала смеяться, начинала вторая.
Потом Малкеле написала письмо тете Эйделе, чтобы та приехала к ней в гости. Тетя приехала. Но она сразу же начала читать Малкеле мораль, рассказывать хасидские притчи и истории о чудесах. К тому же ей очень хотелось знать, когда же Малкеле забеременеет. И Малкеле поскорее отослала ее домой. Надавала ей с собой пакетов, набитых платьями, и прогнала.
Она начала бродить одна по белым полям, по засыпанным снегом дорогам. Смотрела на одинокие голые тополя, что простирали ветви в зеленоватый морозный воздух. Разглядывала каждое холодное крыло ветряной мельницы, что ясно вырисовывалось на фоне красного зимнего неба. Слушала голоса черных вороньих стай, что прыгали по снегу, сбивались в кучки и вдруг с торопливым карканьем срывались и улетали.
Закутанная в черное, блуждающая по снегу, она и сама выглядела как ворона. Она даже начала прыгать по снегу, подобно им, и махала руками в воздухе, как крыльями, будто хотела улететь вместе с черными птицами. Крестьяне пугались ее, думали, что это ведьма, и крестились.
Дальние дали, которые всегда манили Малкеле, теперь снова раскинулись перед ее глазами. Ее позвали свистки поездов, красные кондукторские фонарики, что проносятся в ночи, и чужие города в тех краях, где живет мама с чужим мужчиной.
Она начала думать о побеге. Надо было только дождаться весны. Но весной, перед Пейсахом, пришла телеграмма из Рахмановки: Нохемче выехал в Нешаву.
Малкеле кинулась на шею Сереле и стала целовать ее так бурно, что та вытаращила на нее свои большие, влажные, как у теленка, глаза.
— Ну будет тебе, — сердито сказала Сереле, — чуть не задушила меня.
Глава 11
Щедрая весна, сочная, как спелое яблоко, пришла с окрестных гор и наполнила Нешаву радостным журчаньем тающего снега, плеском вьющихся по земле ручейков, что светятся на солнце, как разлитое серебро. Гнилые обломки веток, галька, обглоданные птичьи кости, пожухшие сосновые иглы и высохшие шишки мчались с гор вместе с водой и несли с собой весточки от потаенного счастья, пробуждающихся надежд и от здоровой радости, ради которой стоит жить на свете.
Весна текла изо всех дыр, изо всех трещин в земле, из каждой кучки мусора, каждой груды сухих листьев. Солнце лежало на всех залатанных крышах, купалось в каждом ручейке, играло на островерхой красной крыше синагоги, на черных железных крестах католического храма и золотом куполе маленькой русской церквушки.
На рассвете от вспаханных черных полей поднимался пар. Вместе с пылающей зарей всходила зеленая трава, пробиваясь из нагретой черной земли. Из талого снега выглядывали ростки озимой ржи, такие зеленые, яркие, что крестьяне возносили хвалу Богу и кидали комки земли в пищащих птиц, отгоняя их от посевов. Подснежники с любопытством вытягивали вверх скромные головки. Одиночные аисты, возвращаясь из теплых краев, описывали круги в прозрачном небе, оглядывали соломенные крыши хат и амбаров и улетали обратно, громко щелкая клювами, — рассказать своим, что приближается лето.
Мальчишки встречали их с радостью, хлопали в ладоши:
— Король-бочан[86], гнездо горит!
По ночам из болот стало раздаваться кваканье лягушек. Теплые дожди мягко омывали крыши, капли дождя со звоном падали в стоящие у домов бочки, в глиняные горшки, которые девушки выставляют наружу, чтобы потом вымыть мягкой дождевой водой густые волосы и заплести в тяжелые косы.
Так же щедро, сочно и полно расцвела весна в трепещущей груди Малкеле, распустилась, стеснила ей дыхание.
Нохемче вернулся из Рахмановки подросший, окрепший. Все это время мать усердно заботилась о нем, откармливала. Даже подавала ему в постель сдобные булки с молоком.
— Ешь, сынок, ешь, — просила она. — Детям ребе можно подкрепляться перед молитвой. Отец тебе разрешает.
Если он упрямился, мать заставляла его.
— Сыновнее послушание, — говорила она, — угоднее Богу, чем воздержание от еды перед молитвой. Почитать мать — заповедь Торы, а не есть перед молитвой — всего лишь обычай.
На это Нохемче было нечего ответить, и он подчинялся. Она не давала ему поститься даже в пост Эсфири[87] и в десятый день тевета[88].
— Дети ребе, — говорила она, — не постятся. Отец разрешает…
Он вытянулся, поправился, и на его верхней губе даже появился темный пушок, мягкий и тонкий, как у смуглых девушек: эта черта придавала ему обаяние пробуждающейся мужественности. Глаза стали еще черней и жарче, и когда Малкеле, приходя в гости к Сереле, встречала его взгляд, то чувствовала, как он обжигает ее. От этого у нее внутри так екало, что она прикладывала руку к ноющей груди, как будто пыталась унять сладкую боль.
Они ни разу не разговаривали. И Нохемче больше не гулял по полям и дорогам. Она каждый день проходила из конца в конец по тем же тропинкам, высматривала его, но он не появлялся. И все же Малкеле знала, что он тоскует, изводится, желает ее. Она чувствовала это, видела — в каждом его шаге, в каждом движении, в каждом потаенном взгляде.
После ранней весны настали жаркие дни, полные солнца, коротких проливных дождей с громом и молнией, которые озаряли, электризовали воздух.
Из дальней крепости прибыло много военных, пеших и конных; они разбили лагеря вокруг Нешавы и устроили маневры. Это были большие маневры, на которые приехали князья из Вены, от императорского двора. Целыми днями вокруг Нешавы стреляли, трубили, ночью пускали ракеты. По местечку бродили солдаты. Нарядные и яркие венгерские гусары, юноши с пылкими глазами и черными как смоль усами, звенели шпорами и длинными саблями.
Молодые офицеры с моноклями, веселые, обвешанные медалями, прохаживались по местечку и потешались, глядя на странных евреев с локонами на висках и веревочками, свисающими из-под одежды до самых сапог. Офицеры заполонили все лавочки и магазины, покупая всевозможные безделушки, побрякушки, шоколад, сигареты; они не скупились, часто даже не хотели брать сдачу и щипали за щечки хорошеньких еврейских девушек.
— Hübsch, Schwarzkopf, sehr hübsch[89].
Матери девушек не возражали, они лишь улыбались. И, только выйдя на улицу, принимались гнать дочек домой, приговаривая:
— Чтоб им лопнуть за моего ребенка, Господи Боже…
Военные были теперь повсюду. И повсюду они несли с собой веселье, шум, песни и смех. Встречая на дороге Малкеле, они провожали ее взглядом, рассматривали в полевой бинокль.
— Warum so einsam, schönes fräulein?[90] — кричал офицер ей вслед и манил к себе перчаткой.
Для военных в Нешаву притащили карусель. Целыми днями там играла пронзительная музыка и солдаты с шиксами[91] мчались на деревянных лошадках, странных зверях и драконах. Откуда-то явилась пожилая пара, оба черноволосые, загорелые, как цыгане; они поставили на площади большую палатку, осветили ее множеством цветных бумажных фонариков и устроили там кабаре для офицеров, где продавалось вино, играла скрипка, а женщины пели.