Эрнст Гофман - Серапионовы братья
– Не дурно было бы, – заметил Оттмар, – поместить этот анекдот в настольную справочную книгу для актеров или для тех, которые хотят посвятить себя сцене.
Киприан, сидевший до того молча, встал и, пройдясь несколько раз комнате, зашел за спущенную занавеску окна. Едва Оттмар сказал свое замечание, как вдруг поток холодного воздуха с шумом и свистом ворвался в комнату; свечи чуть не потухли, а письменный стол Теодора, казалось, весь ожил от множества закрутившихся на нем и разлетевшихся по всей комнате бумаг, даже струны фортепьяно издали жалобный протяжный звук.
– Эй!… Эй!… – закричал Теодор, видя, как все его литературные заметки и Бог знает что еще разлетелись по воле осеннего ветра. – Киприан! Что ты делаешь?
Все друзья разом бросились спасать свечи от ворвавшегося в комнату столба снежного вихря.
– Ваша правда, – сказал Киприан, запирая окно, – сегодняшняя погода не расположена допустить, чтобы кто-нибудь высунул нос посмотреть, что она делает.
– Скажи, пожалуйста, – перебил Сильвестр, схватив обеими руками совершенно расстроенного на вид Киприана и заставив его сесть на прежнее место, – скажи, пожалуйста, где ты блуждал во время нашего разговора? В каких отдаленных странах находился твой дух, потому что, безусловно, он был никак не с нами?
– Не так далеко, как ты думаешь, – отвечал Киприан, – но, конечно, дверь для моего странствия открыл мне ваш же разговор. Слушая ваши суждения о комедии, в особенности, слова Винцента об удовольствии, доставляемом нами ею, я невольно вспомнил, что и трагедия в последнее время имеет весьма талантливых представителей. Мысль эта навела меня на воспоминание об одном поэте, начавшем литературное поприще с несомненным задатком гениальности и вдруг внезапно погибшем в водовороте жизни, так что теперь забыто даже самое его имя.
– Значит, – заметил Оттмар, – ты проповедуешь совершенно противное принципу Лотара, который уверяет, что истинный талант никогда не сможет погибнуть?
– И Лотар прав, – ответил Киприан, – если он понимает под этими словами, что настоящее пламя гения не может быть погашено никакими бурями, принесшимися извне, и что никакие превратности судьбы не в силах ничего сделать против внутренней, божественной силы духа, которая, если и согнется под их напором, то согнется, как лук, затем, чтобы стрела полетела еще скорее. Но дело получает совсем иной оборот, если окажется, что гений уже в самом зародыше был подточен зловредным червяком, родившимся вместе с ним и испортившим его в минуту цветения, так что смерть свою нес он в себе самом и не нуждался ни в какой внешней буре для своей гибели.
– Значит, – воскликнул Лотар, – гению твоему недоставало главного условия трагического поэта, а именно – силы и свободы! Я, по крайней мере, убежден, что дух писателя должен быть безусловно чужд всякой зловредной примеси или психической слабости, которая, говоря хоть бы твоими же словами, развивает вместе с ними погибельный для него яд. Как пример подобной крепости и здоровья духа я приведу хотя бы нашего старца – поэта Гете. Только обладая такой неослабной силой и сердечной чистотой, можно создавать характеры вроде Геца Берлихингена или Эгмонта. Если Шиллер не обладал подобной же героической мощью, то у него она заменялась той лучезарной чистотой, которой проникнуты характеры созданных им лиц, чистотой, пленяющей нас в высшей степени и обличающей в их творце не меньшую силу гениальности. Для доказательства стоит вспомнить разбойника Моора, которого Людвиг Тик справедливо называет титаническим созданием молодого, смелого воображения. Но мы, однако, отдалились от того, что сказал Киприан, а мне хотелось бы, чтобы он подробнее развил эту тему, хотя мне и кажется, я предвижу, что он будет говорить.
– Думаю, – откликнулся Киприан, – что я сегодня уже во второй раз удивлю вас внезапным оборотом, который вношу в наш разговор, что, впрочем, происходит от того, что вы не знаете, какие мысли меня занимают. Во-первых, я громогласно провозглашаю, что, по-моему, со времен Шекспира не было на сцене такого дивного, поражающего актера, как тот старик, о котором вы рассказали, а затем, чтобы вы не оставались ни одной минуты в сомнении насчет моих взглядов, я прибавлю, что в новейшие времена также не было поэта, который бы выказал такую силу творчества в трагедиях, как автор «Сыновей Фалеса».
Друзья изумленно переглянулись. Перебрав в коротких словах все произведения и характеры Захарии Вернера, они пришли к единогласному заключению, что в этой смеси истинно хорошего и несомненно трагического с самым обыденным и даже нелепым недоставало именно того верного взгляда и той ясности внутреннего духа, которые Лотар считал необходимыми свойствами всякого трагического поэта.
Только один Теодор слушал, лукаво улыбаясь, суждения друзей, выражая этой улыбкой, что он был другого мнения, и наконец сказал:
– Постойте, дорогие Серапионовы братья! Не будьте так поспешны в заключениях! Я знаю (и могу это знать один из всех вас), что Киприан говорит о произведении, неоконченном нашим поэтом и потому оставшимся неизвестным публике, хотя, если судить по некоторым главным сценам, которые он читал в кружке друзей, действительно, трудно себе представить что-либо более высокое не только из написанного им, но и вообще из всех современных произведений этого рода.
– Именно так! – подтвердил Киприан. – Я говорю ни более ни менее, как о второй части «Креста на восточном море», где выведена гигантская суровая личность древнего короля Пруссии Вайдевутиса. Я не берусь даже верно изобразить вам словами все величие этого характера, который, кажется, поднят автором с помощью какого-то колдовства из глубочайших пучин подземного мира! Довольно будет, если я намечу вам хотя бы общие черты, с помощью которых автор вызвал к жизни преследовавшие его образы. Вы знаете, что, по преданию, первоначальные основы цивилизации были положены среди древних обитателей Пруссии королем Вайдевутисом. Он ввел право собственности, разграничил поля, старался развить земледелие и даже создал религию, изваяв собственными руками трех идолов, которые были поставлены под древним дубом, где им приносились жертвы. Но тут, как бывает всегда с теми, которые вообразят себя богами подвластных им народов, Вайдевутис навлекает на себя сам мщение судьбы. Изваянные им идолы, с помощью которых он хотел запугать народ и согнуть его под свою волю, внезапно оживают и восстают против него. Силой, вызвавшей их к жизни, был Прометеев огонь, украденный им из глубины ада. Дело рук самого Вайдевутиса, эти бездушные истуканы обращают оружие против него же, и таким образом возникает титаническая борьба начала божественного и человеческого. Я не знаю, удалось ли мне в моих коротких словах выразить вам колоссальную идею автора, и потому приглашаю вас самих, достойных Серапионовых братьев, бросить взгляд в эту бездну, куда смело спускается поэт, причем, я уверен, вы почувствуете те же ужас и страх, которые я сам ощущаю каждый раз, когда подумаю о Вайдевутисе.
– Действительно – перебил Теодор, – Киприан даже побледнел, говоря об этом, что доказывает, до какой степени поэт поразил его своею дивной картиной, из которой он наметил нам только главные очерки. Что до моего мнения относительно легенды о Вайдевутисе, то и я согласен в том, что трудно с большей силой и оригинальностью изобразить личность восставшего демона! Картина борьбы поразительна, и тем ярче выступает в конце заключительное торжество христианства. Старый король представлялся мне в некоторых чертах, говоря словами Данта, совершенно как imperador del doloroso regno[51], скитающийся по земле. Катастрофу его погибели и торжества христианства, составляющих великолепный заключительный аккорд всего произведения, местом действия которого, сколько можно судить по плану второй части, должен был быть иной мир, – я никак не могу себе вообразить представленными в драматической форме. Но как прекрасно понял я возможность заключения, превосходящего все своим величием, когда прочел «Великого Мага» Кальдерона. Впрочем, похоже, поэт и сам не решил, каким образом следовало заключить свое произведение. По крайней мере, я не слыхал об этом ничего.
– Что до меня, – возразил Винцент, – то я нахожу, что автор очутился в том же положении, в каком был король Вайдевутис относительно своих деревянных идолов. Его переросло и осилило собственное создание, так что он, отчаявшись в своих силах, поневоле впал в то болезненное настроение, при котором невозможно произвести чего-либо истинно ясного или хорошего. Во всяком случае, если даже Киприан прав, говоря, что у автора была готова канва для изображения превосходного дьявола, то я все-таки не могу себе представить, каким бы образом он выразил его отношения с людьми в верной драматической форме, не заставляя зрителей или читателей насиловать свое воображение? А он должен непременно быть представлен могучим и величавым героем.