Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
Лишь одно короткое мгновение ребе стоял в растерянности, опираясь на плечо Мойшеле. Однако он тут же посмотрел на всех присутствовавших в «зале» смелым взглядом человека, привыкшего к многочисленной публике — и к почитателям, и к противникам… Корчма как все еврейские корчмы: земляной пол, посыпанный желтым песком. В углу — стойка со штофом водки, стаканами и закусками. Стены и потолок — закоптившиеся. А в проеме полуоткрытой двери мелькает голова перепуганного корчмаря в ермолке… На фоне этого мрака и бедности с двойной силой бросалась в глаза веселая игра красок золотых лент, ярких тканей, аксельбантов, блестящих кистей и медалей. Богатое оперение экзотических петухов-галаганов[384] в еврейском курятнике. Это было смешно и возвышенно одновременно…
Офицер, который привел «гранд рабэн», звякнул шпорами, приложил руку к головному убору и с какой-то особой торжественностью отчеканил несколько слов на своем языке — видимо, отрапортовал. Группа высокопоставленных вельмож в шляпах с перьями раздвинулась, и из густого великолепия расшитых золотом и серебром мундиров, сверкающих орденов и лакированных ботфортов шагнул вперед просто одетый невысокий владыка. На нем была расстегнутая серая шинель, на голове — треуголка, на которой не было никаких украшений, кроме трех ярких концентрических колечек кокарды… Под его обтягивающими светлыми рейтузами просматривалось недурное брюшко. Одна рука была в белой перчатке; другую он засунул за борт частично расстегнутого на груди не то жилета, не то камзола. Это делало его и без того заметное брюшко еще более округлым. На одной стороне камзола была прикреплена единственная бриллиантовая звезда размером с кулак, с орлом посредине. Лицо маленького владыки было матово-бледным, с тяжелым удлиненным подбородком, словно высеченным из мрамора. Каменную неподвижность его лица лишь отчасти оживляли красиво очерченные розовые губы. Но зато глаза! Взгляд!.. Реб Шнеуру-Залману эти глаза сразу же напомнили писклявые оправдания бежавшего от французов еврейчика, почему он выдал имя ребе… «Евреи, милосердные сыны милосердных! — говорил он. — Не так страх смерти, как глаза… Разбойничьи глаза этого Наполеона! Когда он смотрит так, ему никак нельзя отказать. Вы бы тоже не смогли!..»
И действительно!.. Эти глаза, серые, как сталь, смотрели сейчас из-под нахмуренного лба. Две пронзающие искорки были нацелены на высокую фигуру «гранд рабэн». Наполеон смотрел, казалось, одновременно сверху вниз и снизу вверх. Его взгляд задержался на светлых глазах и бледном лице с патриаршей бородой, увенчанном штраймлом. Мягкость взгляда «гранд рабэн» и строгость его усов создавали единое сильное впечатление. Казалось, что ребе смотрит на императора по-отечески. Только представитель древней расы мог носить на плечах такую голову… Хмурость Наполеона начала проходить. Лицо его разглаживалось. В пронзительном взгляде появилась какая-то мягкость. Его строго сжатые губы приоткрылись. Он чуть повернул свою склоненную голову к самому высокопоставленному из вельмож, каковым тут был Ней, и что-то сказал. Маршалу пришлось немного нагнуться к своему повелителю, чтобы расслышать сказанное. Его слова донеслись и до спрятанных под вуалью ушей напряженно прислушивавшейся Эстерки:
— Марэшаль, вуаля эн ом![385]
И после короткого молчания — и с тем же выражением воссиявшей милости:
— Рэгардэ бьен, марэшаль![386] Это живой Гамлиэль Нового Завета…[387] Только такой мог освободить апостолов… Для моего Синедриона в Париже такой подошел бы больше, чем этот эльзасский «рабэн» Зиценхайм…
Маршал Ней подобострастно слушал, кивая головой в шляпе, украшенной плюмажем, и чуть улыбаясь… Однако маленький властитель сразу же снова нахмурил брови.
— Э бьен!..[388] — нетерпеливо, безо всякого перехода от милости к строгости, произнес он, резко выдвинув свою тяжелую нижнюю челюсть в направлении гвардейского офицера. — Вы сказали, что сопровождающая «гранд рабэн» дама говорит по-французски?
Офицер, задержавший и доставивший в корчму маленькую группу евреев, подтвердил это, чеканя слова, как солдат, стоящий на карауле, и, сделав полуоборот на каблуках, снова приложил руку к головному убору и пригласил Эстерку выйти вперед:
— Мадам!
Эстерка, будто слабовидящая, сделала пару шажков вперед и остановилась. Впечатление от этого низкорослого владыки было как от серого камня, выглядывающего из груды яркой, пестрой породы, то есть из группки своих высокорослых генералов в нарядных мундирах. При этом он делал всех их своим словом и взглядом маленькими, даже ничтожными. Это впечатление было таким сильным, что Эстерка совсем забыла о потрясении, которое только что пережила, переступая порог корчмы. Она забыла о «том самом» — о тени Менди, снова появившейся на ее пути. Она вообще забыла, для чего находится здесь, какой позор и какие несчастья привели ее сюда… Восхищенная, она осталась стоять напротив маленького человека в сером, словно рядом с массивным магнитом. Вся ее разболтанная душа и весь ее ослабший разум напряглись, сосредоточившись на нем одном… Она смутно понимала, что ей ничем не смягчить сердце этого низкорослого властителя в серой расстегнутой полевой шинели. Само понятие «сердце» вообще не существовало для него, и он смотрел на окружающих как на вещи, а не как на живые существа, подобные ему. Наполовину пленный, наполовину приглашенный в гости ребе тоже был для него такой вещью — любопытной на какое-то время… Лишь короткое мгновение он увлеченно восхищался ребе из местечка Ляды, причем только внешностью, как каким-то дорогим иноземным рисунком. Теперь Наполеон снова был самим собой. А когда он был самим собой, он никого не любил и не ненавидел. Все люди были для него нулями, а он — цифрой. Когда он ставил себя впереди них, получались миллионы. Когда ставил себя позади, они оставались нулями, в лучшем случае — дробями его цифры. И чем больше перед ним стояло этих нулей, тем меньшее значение они имели. Он играл в шахматы всегда и со всеми. Он хотел поставить мат всему миру. Многим народам мат был уже поставлен. Теперь он собирался загнать в клещи русского царя Александра и всех, кого он встречал на кратчайшем пути к нему… В настоящий момент это был ребе из местечка Ляды, столь похожий на рабби Гамлиэля из Нового Завета, ожившего рабби Гамлиэля, который никогда не заседал в парижском Синедрионе, в отличие от услужливого эльзасского раввина Зиценхайма…
Теперь он, скрестив руки на груди, мерил неуютным взглядом своих глаз ее, еврейскую даму в вуали. Она кого-то напоминала ему ростом и манерой держаться. Однако он никак не мог вспомнить, кого именно… Это дразнило его, как вещь, имеющая наглость противостоять его памяти властелина. Поэтому он насмешливо спросил гвардейского