Тадеуш Голуй - Дерево даёт плоды
— Конец — делу венец, почтеннейшая. По христианскому обычаю, ваше преподобие… Душевно говорила старушка… Могли бы раскошелиться и на венок получше… Нет, сын не нашелся… А об этом с перебитым носом я тебе рассказывала. Как будто она собиралась в Москву… Но раз ксендз, значит, верующая… Хорошо было, хоть и дождь…
Родственники приглашали на поминки. Они приехали позавчера, обосновались у нас и теперь всем давали наш адрес — ксендзу, седой партийке, председателю месткома, директору фабрики, каким‑то своим знакомым. Я вручил им ключи и решил домой сегодня не возвращаться. С Катажиной мы ехали в одном трамвае. Возле своей остановки она сказала:
— Если хочешь, зайдем ко мне. Разве что передумал и пойдешь на поминки.
— А твой?..
— С этим покончено. Никого не будет.
Я легко согласился, куда же, собственно, мог деться в тот день.
— Ты пойдешь ночевать домой? — спросила она, когда на улице уже стемнело и все банальные темы были исчерпаны.
— Пожалуй, вернусь, что же делать‑то? Поминки не затянутся.
— Я могла бы тебе здесь постелить, если не хочешь возвращаться.
Она постелила мне на софе и пошла на кухню приготовить ужин.
Я слышал ее спокойный голос, когда она обращалась к детям жильцов. Детские голоса странно звучали в этой квартире, где стояла моя мебель, а на постельном белье были вышиты наши инициалы. Катажина принесла молока и хлеба.
— Ничего больше нет.
— Я люблю молоко.
— Прежде не любил. А если пригорало, три дня проветривал квартиру. Послушай, Ромек, здесь холо дище, а я на дожде промерзла, да тут добавила и предпочитаю спрятаться под одеяло. Поем и лягу.
После ужина мы еще немного поговорили с Катажиной о ее работе, а когда она погасила свет, я быстро разделся и юркнул под одеяло, не обращая внимания на еще возившуюся женщину.
— Тебе тепло? — спросила она. — А я не могу согреться, ноги как ледышки, видимо, что‑то с кровообращением. А эти, послушай, опять за свое, и так каждый вечер.
За стеной монотонно бубнили голоса, словно супружеская пара молилась.
— Спятили. Каждый вечер садятся и рассказывают друг другу, что пережили за время военной разлуки, последовательно, точно с планом в руках, все по порядку, неделя за неделей. А потом, когда дети уснут, наверстывают упущенное в постели. А утром она объявляет: «Мой так измотал меня за ночь, что едва на ногах держусь», — или: «Мой еще спит, отдохнуть должен». К чему это им, дуракам, чего ради они хотят непременно знать друг друга насквозь, каждый шаг, каждую мысль.
— Истосковались или Еынуждены врать, не знаю.
— Не наговорятся до самой смерти, а потом могилка да червячки, как у Терезы. Всему грош цена.
— Ты только это хотела сказать? Послушай, неужели ты оставила меня из жалости, что мне ночевать негде?
— Не бойся, не полезу к тебе в кровать, — буркнула Катажина. — Ты бы ко мне даже не прикоснулся, знаю, от омерзенья.
— Значит, я угадал. Ты хотела испытать, почувствуешь ли ко мне отвращение, понимаю. Лежишь, болтаешь, а сама думаешь: это проще, чем я предполагала, — тот, на софе, попросту Никто. Правильно. Впрочем, время самое подходящее для подобного испытания, ведь случай с Терезой действительно потряс меня.
— Ты упомянул, что мог бы оказаться на месте Терезы… И я подумала, впрочем, это уже не важно. — Она долго молчала. — Люди обманывают, утверждая, будто жалеют умерших, — им себя жалко за то, что понесли какую‑то потерю. Ужасное чувство — жа лость к самому себе… Слишком часто я ломаю голову, как это случилось…
Я рассказал, как было с «Юзефом», она внимательно выслушала, явно задетая за живое.
— Как бы ты поступил, если бы в твои руки попал тот, кто нас выдал? — спросила она. — Допустим, не Кароль, хотя я убеждена, что это он.
— Вполне достаточно было предать его суду, за такие делишки пуля в лоб.
— Мало, слишком мало. Кто выдумал, что смерть — наказание?
— А что бы ты сделала?
— Сама не знаю, но что‑нибудь страшное. Помнится, один сумасшедший ловил воробьев и бросал в раскаленную печь, а я удивлялась, что он эдакое выдумал, не представляю, как подобные вещи придумывают, чтобы хладнокровно, не в ярости… Ты, видимо, знаешь, Там тебя хорошо просветили.
Спустя минуту я подумал, что действительно обогатился знаниями о научно запланированном зверстве и что эта «наука» останется на свете, как любое иное достижение цивилизации, как разработанная методика, которую можно применять для осуществления различных целей. А те двое в ночи? Я убил бы их хладнокровно — казалось мне. Что было, то было, есть и может повториться, Я лежал, разговаривал с Катажиной, уверенный, что вытравил все воспоминания, и все же опасаясь какой‑либо близости, чтобы не накликать беды, ибо слишком хорошо познал неистребимость прошлого.
— Ты спишь, Ромек?
— Не сплю. Та пара уже перестала исповедоваться и, возможно, теперь подслушивает, о чем тут идет речь.
— Как бы не так. Мастерят третьего малыша. Кстати, хорошо, что у нас не было детей, так все‑таки легче. Мне вспомнилось о Кароле. Если он предал «Юзефа», очень мило выглядела бы его встреча с Терезой! По твоим словам, она твердо верила, что сын вернется. Любила его. Интересно, как бы его приняла? Сын всегда остается сыном, и это главное.
Я не мог угнаться за стремительным бегом ее мыслей, мне все казалось, что она петляет вокруг какой‑то темы, чего‑то не договаривает до конца, но был благодарен ей за этот разговор и, откровенно говоря, за то, что пустила меня переночевать.
— Мне еще холодно, — прошептала Катажина. — Можно, я приду к тебе?
— Нет, нет, Кася, — ответил я так же тихо.
Больше она не подавала голоса. Лил дождь, сонливость все сильнее овладевала мной. Я старался думать о Терезе так, как обычно думают о покойнике, пытался возбудить в себе достойное ее сочувствие, жалость, но тщетно, — означало бы это, что сочувствую самому себе и себя жалею, а я не намеревался давать волю чувствам, распускать нюни. Она ждала Кароля. Если Кароль обретается где‑нибудь, он знает, что мать ждет его; для него Тереза не умерла, даже если он действительно предатель. Наверняка он ведет с ней пространные беседы, возможно, пытается все объяснить и оправдаться, возможно, учится лгать и даже прикидывает, как избежать с ней встречи. Во всяком случае — принимает мать в расчет при любых комбинациях, даже теперь, когда ее нет.
VI
Возвратившись домой после ночи, проведенной у Катажины, я обнаружил:
а) двух сестер Терезы с мужьями, б) четверых детей и одну молодую девицу, в) личность, похожую на ксендза или женщину, которая спала в черном одеянии, накрыв голову подушкой, г) стол, заставленный бутылками и грязными тарелками со шкурками от кровяной колбасы, д) все ящики выдвинутыми, е) намоченное белье в ванной.
Ксендз проснулся и заявил, что я прихожусь Терезе слишком дальним родственником, вдобавок со стороны ее блаженной памяти супруга, а посему, видимо, совершенно не претендую на наследство. Тщательная инвентаризация уже проведена, квартиру займут сестры Терезы с детишками…
— Вы могли бы с нами… как‑нибудь разместились бы, — сказала девица, занявшая мою тахту.
— Здесь будет христианский дом, — заявила твердо ее тетка. — Лучше убери со стола и оденься как положено.
— Простите великодушно, но могут возникнуть некоторые сложности, — заметил я, искренне развеселившись. — Собственно, квартира и все, что имеется в квартире, за исключением личных вещей Терезы, принадлежит мне. Могу показать ордер.
— Катитесь вместе со своим ордером… У него ордер, слыхали, ордер! — загоготал мужчина. — Подотритесь своим ордером, убирайтесь вон! Может, хотите нас постращать? Органами? Или русскими? Мы все наследники блаженной памяти Терезы, а Тереза была в почете, так, если пойдем куда следует, все уладим.
— В почете, не в почете, а нагрешила, и господь ее покарал, — вздохнула его жена.
Я понял, что меня здесь не знают, никто обо мне не наслышан, и я для них всего — навсего дальний родственник Терезы, возможная помеха, человек, который побывал на похоронах, а теперь снова явился, что существую в их представлении лишь со вчерашнего дня. Вдруг меня взял соблазн как‑нибудь поладить, остаться вместе с ними, сохранить инкогнито, поэтому я не спешил выставлять честную компанию и не протестовал, когда обе женщины, а затем и мужчины принялись доказывать свои права.
Ксендз, заморыш со вздутым животом, похожий на беременную вдову в трауре, правда, помалкивал, но он первый разобрался в обстановке, а моя несобранность ободрила его.
— Сын мой, — сказал он, увлекая меня в пустую кухню, — сын мой, я виясу, что в вашем сердце противоборствуют стремление к безмятежной жизни и желание воспользоваться моментом, бумажками с печатями и законами. А разве нельзя заключить с обеими женщинами полюбовную сделку, не ссылаясь на сомнительные права и привилегии, разве не лучше было бы снискать их расположение и обрести в их лице дружественные души, столь необходимые ныне. Обе сестры, я ручаюсь, готовы вознаградить вас, но советовал бы уступить без скандала, по доброй воле. Сын мой, обе женщины давно мечтают ради детей перебраться в город, а это для них единственная возмож ность. А ваши бумаги, сын мой, сегодня чего‑то стоят, завтра же могут потерять ценность, времена, как известно, тревожные, и одному богу ведомы судьбы этой страны. Получите деньги, устроитесь за милую душу, и все будет отлично. Согласны?