Мигель Астуриас - Зеленый папа
Огонь, жравший из рук испанцев раскрашенные деревянные изделия индейцев[50], их письмена на коре аматле, их идолов и амулеты, теперь, спустя четыре века, поглощал, превращая в головни и пепел, всех этих христосов, святых дев, святых антониев, распятия, молитвенники, четки, реликвии и образки. Долой рыкание лесов, идет фонограф; идет пейзаж, приходит фотография; долой пьянящие бальзамы, идут бутылки виски. Приходит иной бог — Доллар и другая религия — религия «big stick», большой дубинки.
Десять лет спустя. Половина катуна[51], как сказали бы, следуя хронологии майя, археологи и безумцы в очках, обуреваемые зудом искателей и голодом музейных мух, приезжающие восторгаться монолитами Киригуа, гигантскими каменными барельефами — священными изображениями животных и людей, более совершенными, чем египетские. Половина катуна. Десять лет спустя. На письменном столе Зеленого Папы, главного хозяина плантаций, рыцаря чековой книжки и ножа, великого кормчего на море человеческого пота, стоят три портрета в серебряных рамках: Майари, погибшей на посту, как говорил он сам, вспоминая об ее бесстрашном спуске вниз по реке вместе с Чипо Чипо, чтобы собрать подписи жителей одной обреченной деревни против экспроприации; доньи Флоры, с которой он вступил в брак, тоже погибшей на посту, — говорил он иронически, — умершей при родах девочки, что заняла на его столе третью рамку: Аурелия Мейкер Томпсон. Три портрета: Майари, его невеста; Флора, его супруга, и Аурелия, его дочь, отданная ребенком в монастырский колледж в Сан-Хуане, столице английской колонии Белиз[52].
Как обычно, Хуамбо Самбито вез шефа в его сверкающей лаком дрезине на осмотр плантаций. На этот раз — в сопровождении одного сеньора, такого красного, будто с него содрали кожу и приговорили вялить собственное мясо на знойном солнце. Беседуя с ним, Мейкер почти кричал, перекрывая голосом шум мотора и звяканье колес. Под мостами журчали ручейки, — какое ощущение свободы рождала вольная вода рядом с рельсами, с их холодной твердостью тюремных брусьев. Дрезина летела, как саранча на колесах. На скамье, привинченной к платформе, сидели Мейкер Томпсон — на коленях расстелен чертеж, голубой, блестящий, вощеный — и сеньор без кожи с карандашом в руках, которым он отмечал на плане пункты и расстояния.
Объезд длился все утро. По возвращении в кабинет Мейкера Томпсона гость, снова разложив на столе чертеж, проговорил:
— Все это хорошо, но мои адвокаты поставили меня в известность о том, что до сих пор у нас нет законного основания для эксплуатации здешних земель. Мы здесь незаконно распоряжаемся плантациями. Так продолжаться не может.
Мейкер Томпсон перебил его:
— Никто, как мне известно, не возражает против этого, и люди «там» должны знать, что до сих пор муниципалитеты ничего не смогли добиться. На все их жалобы в высших сферах плюют.
— Да, но какой ценой это нам достается…
— Ценой золота, естественно…
— Не слишком чистоплотно…
— Ни одну из операций Компании в этих странах не назовешь чистоплотной, и, значит, если нет законного основания, нам надо бросить и плантации и здания, а главное — железную дорогу?!
— Железная дорога принадлежит не нам. Она принадлежит этой стране и уже почти построена.
— Как сказать!
— Нет, мистер Мейкер Томпсон, надо приобрести законные права на земли, добыть официальное разрешение на дальнейшие работы.
— Все можно добыть, если купить пташку покрупнее…
— Не знаю, как это добывается, но мое мнение таково… — И джентльмен без кожи умолк, нахмурив белесые брови и устремив вдаль небесно-голубые глаза. — И… вот еще что: политика подкупов, которую вы проводите, мне не по душе, она меня смущает, я ее стыжусь. В зеркало смотреть на себя неприятно, когда бываешь в Центральной Америке; мы отбираем земли у их мирных и законных владельцев и делаем много других вещей, покрывая все слоем желтого металла, золота, от которого несет г…г…гнусью всякой, потому что мы именно этим и занимаемся, превращаем золото в свинство… Я разговаривал со всеми, у кого вы отняли землю, и подготовил документированный отчет…
Визитер говорил, говорил, а Джо Мейкер не спускал с него глаз, позабыв о горящей спичке, которую держал над трубкой, пока огонь не обжег ему руку. Он отшвырнул спичку, поплевал на кончики большого и указательного пальцев и ничего не сказал. Лишь через минуту обронил:
— В котором часу вы уезжаете?
— Я здесь задержусь, если вам больше нечего мне показать.
— Да, в самом деле, вам ведь надо взглянуть на плантации у Обезьяньего поворота. Очень доходные. Я не мог вас взять с собой утром, нам не хватило бы времени съездить туда и обратно. До них далековато. Но сейчас, после ленча, мы можем рискнуть.
В дрезине, пока сеньоры «ленчавкали», сидел Хуамбо Самбито и ел бананы. Он бережно чистил фрукты, а потом запихивал в рот всю свечу из растительного крема — шелк и жизнь в едином целом. Один банан за другим. Обильная слюна сочилась изо рта, смачивала губы, толстые, чуть лиловатые. Когда капли дрожали на подбородке, едва не падая на грудь, он их стряхивал, мотая головой, или вытирал тыльной стороной ладони. И еще банан, еще банан, еще один банан. Они, хозяева, «ленчокались», а он, Самбито, ел бананы.
— Хуан продался… — донесся шепот незнакомца, а может, и знакомца, но поди узнай его, как странно он выглядит.
— Хуамбо не проданный, нет! Самбито все тот же!
— Ведь твое имя Самбо, если бы ты был Смит…
— Нет, не оттого, что я самбо…
— А отчего же тогда?
— Оттого, что мне — плохо… Самбито, болеет Самбито… Самбо не продан. Хуанито настороже. Ест «мананы», сам настороже.
Незнакомец, услышав, как «Самбо», «Хуамбо» сменились на «Самбито», «Хуанито», подкрался ближе:
— «Чос, чос, мойон, кон!..»- прошипел он как заклинание или пароль; поглядев по сторонам, нет ли кого-нибудь рядом, он выдохнул ему в ухо тихо, почти неслышно: — Сегодня ночью уберем твоего шефа, пришла его пора, а этот, приезжий, говорят, за нас и хочет вернуть нам земли. Ты, когда гринго Джо заснет, прикинься, будто тебе совсем плохо, и завой, как пес, почуявший близкую смерть хозяина.
Увидев, что к дрезине идет один из сеньоров, скрылся полуголый бродяга — сомбреро, повязка на бедрах и больше ничего, — но успел бросить на прощанье военный клич, рожденный избитым телом и детским страхом: «Чос, чос, мойон, кон!..» Скелет из темных костей, обожженных солнцем и ночною росой, жаркой, как парильня темаскаль[53], которая и ночью сжигает все живое.
— Хуамбо, — сказал Мейкер Томпсон, снимая пробковый шлем и обмахивая лицо этой легкой штукой, которая делает голову такой большой. — Хуамбо, как там Обезьяний поворот?.. Проехать можно?..
— Да, шеф, но всегда опасно. Дрезина очень большая, не может свернуть на ходу. Ее надо стащить с пути, нести на себе, а за поворотом опять поставить на рельсы. В тот раз мы так не сделали и чуть не убились вместе с пожарниками.
— Ну что ж, тогда не убились и сейчас не убьемся. Мы поедем с приезжим кабальеро посмотреть плантации на той стороне, и нам с тобой вовсе не к лицу слезать и возиться с переносом тележки, снимать да ставить — срамиться перед ним. А потом этот человек еще скажет: какие ротозеи! Не могут расширить поворот!..
— Уж как распорядитесь, только я заранее говорю, все может случиться. Если она сойдет с рельсов на повороте, всем крышка: или в каменную стену влетим, где скалы рубят, и сама машина нас расплющит, лепешку из нас сделает, или ухнем вниз, с обрыва, а это тоже плохо!
— У тебя еще мало опыта, Самбито.
— Может, и так…
— Поэтому, когда будем подъезжать к Обезьяньему повороту, я сам поведу дрезину… Посмотришь, как надо вести… я тебе покажу, и ты, кстати, научишься…
— Одним больше, одним меньше…
— Что ты сказал?
— Ничего…
Но при словах «что ты сказал» Джо выхватил из-за пояса хлыст из кожи морской коровы, который, как и револьвер, всегда был при нем.
— Одним больше, одним меньше?..
— Одним самбито больше, одним самбито меньше… сказал я, хозяин.
— Думал, ты хочешь сказать — одним из нас больше или меньше, какая важность.
Почтенный визитер с кожей цвета новорожденного мышонка, такою красной, что казалось, будто на солнце вялят его живьем, влез на дрезину и сел рядом с Мейкером на скамью, а Хуамбо по знаку шефа включил мотор. Прежде чем свернуть на боковую ветку с главной линии, проложенной перед складами, пришлось перевести стрелку. Солнце срезало оборки тени с кокосовых пальм. Желтые луга. Кактусы. Заросли юкки в белых венках цветов. Далекий частокол деревьев. И спины зданий, тусклые, задымленные, будто прошлись по ним темные тучи, оставив шрамы окошек. Высокая труба с клочком черного дыма. Другая, пониже, тоже дымит. Хижины. Грязные ручейки. Железные мостки без перил, только для рельсов. Топь, влажный лес, жаркая, многослойная листва. Своды пальмовых веток в узких горных проходах. Сломяголовый бег кабанов при появлении дрезины, летящей к черту на рога. Грузное вспархивание огромных птиц. Всполох пурпурных перьев. Голубь, как небесно-сизая глициния — цветок с крыльями. Стаи цепкохвостых обезьян-ревуний, разбегающихся с шумом в стороны. Лианы, лианы, порою толстые, как нога человека. Пятна цветов, смело рассыпанные по вечерней сепии. И вновь простор плантаций. Облака, облака золотого шафрана. Сладострастная затаенность зеленой плоти, вожделеющей всеми своими побегами, стеблями, листьями, гроздьями. Геометрические линии, прямые и одинокие, банановых шеренг, смятых на горизонте хаотичным, беспорядочным натиском сельвы. Дыхание самой земли, заточенной в плантации, попранной, скованной, приговоренной отдать всю свою жизнь до последней капли.