Лоренс Даррел - Маунтолив
Он улыбнулся и сам, вспомнив пару едких инвектив Персуордена в адрес родной столицы, и повторил их про себя, как повторяют — мягко — комплимент. Персуорден ловко перебрасывает Лайзину ладошку с локтя на локоть, чтобы завершить широкий неопределенный жест, адресованный вверх фигурке Нельсона; Нельсон закопчен, как обуглен, и укутан, словно бы от холода, в бесчисленную стаю голубей. «Маунтолив! Оглядись! Се дом родной для чудиков и импотентов. Лондон! Хлеб твой чуден на вкус, точно барий, ты пахнешь подозрительностью и жеманством, и все твои судебные процессы не проиграны вовсе, их просто прекратили за давностью лет». Маунтолив смеется и протестует. «Пусть ты прав, но он наш — и он значительнее всех своих недостатков, вместе взятых». Но Персуорден отметает сантименты. Маунтолив улыбнулся еще раз, вспомнив, с какой кислой миной Персуорден рассуждал о местной скуке, об ужимках и варварских обычаях аборигенов. Маунтоливу же и сама скука эта была как бальзам на душу; он любил свою землю, как любят ее, должно быть, лисы. С уютной снисходительной улыбкой он слушал тогда шутливо-гневные нападки друга на родимый остров: «Ах, Англия! Англия, где члены КОБЖОЖ кушают мясо два раза в день, а нудист идет сквозь снег и жадно жрет тропические фрукты. Единственная в мире страна, где стыдятся бедности».
Биг-Бен ударил на знакомой глуховато-вязкой поте. Замерцали тусклые цепочки фонарей, и призмы света, будто водолазные колокола, опустились сквозь дымку на дно. Несмотря на дождь, напротив дома номер десять толклась привычная кучка туристов и просто зевак. Он резко развернулся на ходу и, пройдя под сводчатой аркой Foreign Office, направил свой одинокий шаг в канцелярию, пустынную в сей поздний час; зарегистрировался, отдал распоряжение о переадресовке корреспонденции и о том, чтобы ему отпечатали новые представительские карточки — пороскошней, как подобает по статусу.
Затем, в настроении более раздумчивом, чуть замедлив, сообразно с настроением, шаг, он взошел по лестнице, вдыхая зябкие, паутиной пахнущие сквознячки, и достиг тяжелых амбразур большой приемной залы, где прохаживались взад-вперед швейцары в ливреях. Было уже поздно, большая часть обитателей конторы, именуемой Персуорденом обычно «Главной голубятней», успела сдать свои снабженные нумерованными бирками ключи и раствориться в тумане. Специфический запах, кое-где оазисы света в дверных проемах. Выстукивает о чашечку невидимая чайная ложечка. Кто-то споткнулся впотьмах о стопку алого цвета вал из, собранных вместе для выемки. Маунтолив вздохнул, ощутив привычную тихую радость. Он специально пришел попозже, нужно было кое с кем повидаться, прежде всего с Кенилвортом, и… да нет, ничего определенного; Кенилворта он недолюбливал — может, пригласить его выпить в клуб и тем вознаградить себя за необходимость?.. С недавних пор он числил Кенилворта среди своих недоброжелателей; когда и как так могло случиться, он не знал, никаких открытых разногласий — тем более конфликтов — не было. Тем не менее завязался какой-то узел и мешал, как сучок в древесине.
Они учились вместе в школе и в университете, с разницей в год или в два, но друзьями так и не стали. Потом Маунтолив быстро пошел в гору, легко и без единого лишнего шага поднимаясь по служебной лестнице; Кенилворт же как-то все мешкал, совершал промах за промахом, кочевал из одного заштатного отдела в другой такой же и обратно, получал отличия за выслугу лет, но так и не смог ни разу поймать, так сказать, струю. Он был умен и трудолюбив, вне всяких сомнений. Почему из дельных людей выходят неудачники? Маунтолив играл вопросом так и эдак, раздраженно, с чувством некоторого даже возмущения. Просто не повезло? Ну в конце-то концов — ведь Кенилворт занял-таки пост начальника недавно созданного отдела, что-то связанное с кадрами, впрочем, и само это назначение почти насмешка. Человеку с такими данными, и в его-то годы, руководить одной из чисто административных структур, и ни малейшего выхода в мир реальной политики, ну куда это годится? Тупик. А не имея возможности развиваться, он неминуемо начнет деградировать, рано или поздно, и превратится в чиновника, в бюрократа, как и всякий неудачник.
Обмусоливая эту мысль, Маунтолив поднялся не спеша на четвертый этаж, дабы доложить о своем прибытии Гранье. Он проследовал через фиолетовый полумрак холла и подошел к высоким кремовым дверям, за которыми в мерзлом пузыре зеленого — как сквозь лед и воду — света сидел господин заместитель министра, вырезая перочинным ножичком узор на листе промокательной бумаги. Здесь поздравления звучали веско, ибо приправлены были должной долей профессиональной зависти. Гранье был умен, остер и незлобив и унаследовал от француженки бабушки ловкость мысли и некий неуловимый шарм. К такому человеку трудно не испытывать симпатии. Говорил он быстро, доверительным тоном, отмечая в речи своей фразы с помощью пресс-папье из слоновой кости, словно дирижерской палочкой. Маунтолив легко поддался очарованию его манер и речи: безупречный английский и над словами — невидимые диакритические знаки, коннотации касты.
«Ты, кажется, заглянул по дороге в берлинскую миссию, не так ли? Вполне естественно. Если ты внимательно следил за европейской политикой, для тебя не составит труда оценить масштабы происходящего, как и наши собственные трудности с новым твоим назначением. Так ведь?»
Он не любил слова «война». Слишком отдает театральщиной.
«При самом скверном стечении обстоятельств нам не придется больше выказывать привычной обеспокоенности в отношении Суэца, да, в общем-то, и в отношении всего арабского комплекса проблем. Но поскольку ты там бывал, я уж не стану делать вид, что без моих лекций самому тебе во всем не разобраться, ладно? Однако отчетов твоих мы будем ждать с интересом. Кроме того, ты ведь знаешь арабский».
«Какой там арабский, я его давно забыл».
«Стоп, — сказал Гранье, — не так громко. Не в последнюю очередь именно этому обстоятельству ты и обязан своим назначением. Сможешь быстро вспомнить язык?»
«Если мне дадут возможность использовать накопившиеся отпуска».
«Да, конечно. Тем более теперь, когда Комиссия приказала долго жить, нам придется получить сперва агреман и так далее. К тому же министр наверняка захочет по возвращении из Вашингтона лично ввести тебя в курс дела. А потом, как насчет инвеституры, ручку поцеловать и все такое? Хотя каждое назначение подобного рода мы рассматриваем как дело в высшей степени неотложное… ну, ты же не хуже меня знаешь этакую китайскую неторопливость кадровых перестановок в FO. — Он улыбнулся умной своей, чуть снисходительной улыбкой и закурил турецкую сигарету. — И я вовсе не считаю подобный метод ведения дел наихудшим; чем больше спешки, тем больше путаницы! Спешки больше, доверия меньше. В дипломатии ты волен предполагать, но располагать — никогда. Это и в самом деле, согласись, привилегия Бога. — Гранье был из тех католиков-жизнелюбов, для которых Бог — что-то вроде старейшего члена клуба, чьи поступки и мотивы обсуждению не подлежат. Он вздохнул и помолчал немного, а потом добавил: — Нет, нам таки придется расставить для тебя шахматишки поудобней. Не всякий счел бы Египет лакомым куском. Тем лучше для тебя».
Маунтолив представил себе — как развернул на столе — карту Египта: зеленый долгий становой хребет, пустыни по бокам, вихрится пыль магнитных аномалий городов и вер, затухая в хаосе песков и сухих степей; к северу Суэц, кесарево сечение, впустившее прежде всех сроков в эту страну Восток; затем опять неразбериха, причудливая география гор, гранитных глыб, садов, полей, разбросанных наугад, пунктирные линии границ… Метафора из области шахмат была вполне уместна. И в центре паутины — Каир. Он вздохнул, откланялся и вышел, не забыв заготовить по дороге иное выражение лица, подобающее при встрече с беднягой Кенилвортом.
Спускаясь неторопливо на первый этаж, навстречу почтительным взглядам швейцаров, он глянул на часы и заметил себе с тревогой, что опаздывает на целых десять минут. Оставалось только надеяться, что сей факт не будет сочтен преднамеренным жестом.
«Мистер Кенилворт звонил вниз дважды, сэр. Я сказал ему, где вы».
Маунтолив вздохнул свободней, направился к лестнице и, повернув на сей раз направо, миновав несколько стылых, ничем не пахнущих коридоров, добрался до нужного кабинета, где ждал его Кенилворт, постукивая стеклышком пенсне без оправы о массивный, правильной формы большой палец. Приветствия прозвучали с почти гротескной серьезностью, скрывшей — и весьма успешно — взаимную неприязнь.
«Дэвид, дорогой мой…»
А если, подумалось вдруг Маунтоливу, это антипатия чисто физическая? Двести фунтов откормленной, холеной человечины, этакий лоснящийся боров, да и сноб к тому же. Ранняя седина. В аккуратной манере его жирных, хорошо ухоженных пальцев держать ручку сквозила привычка начинающего вышивальщика — шерстью или мулине.