Фредерик Стендаль - Рим, Неаполь и Флоренция
Вчера наконец меня свели в мастерскую г-на Карлони, портретиста, у которого удивительная способность передавать сходство. Он рисует большого размера миниатюры черным и красным карандашами. Г-н Карлони поступил очень умно, сохранив копии всех портретов замечательных женщин, которые он сделал за свою жизнь. Их, пожалуй, не меньше пятидесяти. Эта коллекция была для меня особенно соблазнительной, и, будь я богат, я бы ни за что не упустил ее. За неимением средств я испытал чувство удовлетворенного самолюбия или, если угодно, гордости артистической[145] от того, что угадал ломбардскую красоту еще до посещения этой очаровательной мастерской.
Современный французский язык не дает возможности похвалить красивую женщину, согласно требованиям хорошего вкуса, меньше чем в трех-четырех фразах из двенадцати строк. Большей частью приходится употреблять отрицательные обороты. Я это хорошо знаю, но у меня нет времени на подобные тонкости. Поэтому я скажу просто, словно какой-нибудь крестьянин с берегов Дуная, что, войдя в мастерскую г-на Карлони, я был больше всего поражен римским по своим чертам и ломбардским по нежному и меланхолическому выражению лица портретом замечательной женщины, графини Арези. Если искусство живописца способно передать совершенную прелесть без тени аффектации или банальности, живой, блестящий, оригинальный ум, никогда не повторяющий уже сказанного или написанного, и все это в сочетании с самой утонченной, самой привлекательной красотой; то это обольстительное сочетание можно найти в портрете г-жи Бибин Катена.
Нет ничего поразительнее, чем beltà folgorante[146] г-жи Руги или столь трогательная, выдающая борьбу религиозных чувств с нежностью, красота г-жи Марини. Нет ничего обворожительнее, чем beltà Guidesca[147] г-жи Гирланд, напоминающая мадонн Гвидо и — отчасти — голову Ниобеи! Всей чистотою мадонн Сассоферрато[148] дышит портрет набожной г-жи Аннони. Что более своеобразно, чем портрет г-жи Н.! Облик, полный юности и силы и оживленный душою бурной, страстной, так же склонной к интригам, как кардинал де Ретц[149], то есть ни с чем не считаясь и презирая осторожность. Эта необычайно прекрасная, хотя совсем не по античным канонам, голова словно преследует вас в мастерской художника взглядом живых и блестящих глаз, которыми Гомер наделил Минерву.
Напротив, все благоразумие какой-нибудь г-жи Тансен отражено на лице красивой и любвеобильной г-жи Ламберти, начавшей свою карьеру с того, что она взяла себе в любовники императора. Она все время льстит, но, тем не менее, никогда не кажется глупой[150].
Но как смогу я выразить тот восторг, смешанный с почтением, который вызвали у меня ангельское выражение, спокойствие и утонченность черт, напоминающих нежное благородство образов Леонардо да Винчи? Эта головка, которая выражала бы такую доброту, справедливость, такое возвышенное понимание, если бы думала о вас, мечтает, кажется, о далеком счастье. Цвет волос, очертание лба, разрез глаз являют собою воплощение ломбардского типа красоты. Этот портрет, обладающий тем достоинством, что он никак не напоминает древнегреческие головы, рождает во мне чувство, которое так редко внушают произведения искусства: ничего совершеннее не придумаешь. Черты эти дышат религиозной чистотой, совершенной противоположностью какой бы то ни было вульгарности. Говорят, г-жа М.[151] долгое время была несчастна.
Невольно начинаешь мечтать, что знакомишься с этой необыкновенной женщиной в каком-нибудь уединенном готическом замке, возвышающемся над красивой долиной и окруженном горным потоком, вроде Треццо. Эта полная нежности молодая женщина могла познать страсть, но при этом не утратила свойственной юной девушке душевной чистоты. Совсем иного рода прелестью блистают тонкие черты красивой графини Р. Почему не хватает мне слов, чтобы выразить, до какой степени эта красота не соответствует французским понятиям о красивом? И в том и в другом есть своя пленительность, но, тем не менее, они различны, и к счастью для нас. Как ощущаю я правоту слов, сказанных одним умным человеком: разглядывая миниатюру какой-нибудь женщины, чувствуешь себя так, словно находишься с нею в тесной дружбе — настолько ты к ней близок! Портрет масляными красками, напротив, отбрасывает тебя на огромное расстояние, за пределы каких бы то ни было общественных условностей.
1 декабря. Господин Реина дал мне прочесть множество писем Беккариа: какая простота, какое добродушие! Насколько это противоположно аббату Морелле[152], который переводил Беккариа на французский. Как, должно быть, скучал Беккариа в Париже! Если бы там не было борьбы партий, его бы все единодушно и притом вполне искренне объявили глупцом. В одном письме он говорит: «Я начал мыслить в двадцать два года, когда меня прогнала графиня К. Кое-как справившись в деревне у дяди с отчаянием, я обрел в своем сердце:
1. Сострадание к несчастьям людей, рабов стольких заблуждений.
2. Стремление к литературной известности.
3. Любовь к свободе.
4. Больше всего я восхищался в то время «Персидскими письмами». Чтобы отвлечься от своего горя, я стал писать трактат о «Преступлениях и наказаниях».
В другом письме, значительно более позднем, Чезаре Беккариа говорит: «Я был твердо убежден, когда принялся писать, что одно присутствие этой рукописи в ящике моего письменного стола может привести меня в тюрьму или по крайней мере к ссылке. Покинуть Милан или умереть в то время было для меня одним и тем же. Перед лицом подобной опасности я совершенно терял мужество. Когда же мне рассказывали о том, что кто-то казнен, сердце мое содрогалось. Я затрепетал, когда увидел свою книгу напечатанной. Могу сказать, что страх быть высланным из Милана лишал меня сна в течение целого года. Я хорошо знал правосудие своей страны. Даже самые добропорядочные судьи с чистой совестью осудили бы меня за то, что я занимаюсь вопросом о преступлениях и наказаниях, не будучи уполномочен на то правительством. Когда наконец против меня начались происки духовенства, я был ни жив ни мертв. Меня спас граф Фирмиан. Получив должность профессора, я вздохнул свободно, но, тем не менее, поклялся своей жене, что ничего больше писать не стану».
Было бы весьма желательно напечатать эти письма, но, возможно, они скомпрометировали бы наследников маркиза Беккариа. Я нашел отличный портрет этого достойного человека, столь похожего на Фенелона, но лучше его (см. Сен-Симона).
Господин Беттони, типограф, человек очень деятельный, опубликовал сто портретов знаменитых итальянцев. Портреты превосходные, текст просто жалкий. Изображения Боккаччо, Льва X и Микеланджело — шедевры граверного искусства. На своем довольно посредственном портрете Карло Верри[153] похож на француза больше, чем Беккариа. Брат Карло, Алессандро Верри, еще и посейчас живет в Риме, но это ultra[154], который ненавидит Наполеона не за его манию царить, а напротив того, — за его содействующие просвещению реформы. С такой точки зрения Алессандро написал свои «Римские ночи над гробницей Сципионов», «Герострата» и т. д. «Гений христианства» написан очень просто, если сравнивать его с напыщенностью «Римских ночей». Не так писал Карло Верри[155], но ведь он писал то, во что верил.
3 декабря. Сегодня вечером я был в театре «Filodramatico» . Такое название навязали реакционеры Патриотическому театру, основанному во времена свободы, около 1797 года и блиставшему великолепием: об этом заботились граждане Милана. Обосновавшийся в бывшей церкви, театр этот имеет все основания терпеть гонения. Актеры его — молодежь из семей негоциантов. В минувшую пятницу г-н Лукка превосходно выступал в «Эгисте» Альфьери, триумфом же его является роль майора в «Коварстве и любви» Шиллера. Роли инженю исполняет мадмуазель Джойя в очень итальянской манере и не копируя ни одной знаменитой артистки. Г-жа Монти, одна из красивейших женщин Италии, с необычайным успехом играла главные роли в трагедиях Альфьери и в «Аристодеме» своего мужа. Патриотический театр стоил больших денег обществу, которое его основало и поддерживает вопреки тайным желаниям австрийской полиции.
Билет на сегодняшний вечер я получил от г-на Локателли, молодого одаренного артиста, отличного комика: он играл «Achille in Barlassina» («Ахилл в Барлассине»).
Протагонист, как здесь говорят, — сопрано театра Скáла, который отбил первую певицу у миланского губернатора и, опасаясь мести с его стороны, переодевается женщиной и скрывается в пригородной деревне Барлассине. Не успел он там обосноваться, как невероятное, характерное для всех сопрано тщеславие побуждает его распространяться о музыке и намекать на рукоплескания, которые он снискал в таком-то и таком-то городе. Тотчас же один местный любитель театра влюбляется в Ахилла и вдобавок проявляет в своих ухаживаниях настойчивость. Сопрано, у которого рост пять футов десять дюймов, появляется в героическом костюме Ахилла, едва прикрытом ситцевым платьем, занятом у камеристки его любовницы-примадонны. Жестокая ревность миланского губернатора заставила сопрано обратиться в бегство во время представления оперы Метастазио «Ахилл». Г-н Локателли[156] с исключительным подъемом и полным комизма добродушием провел роль сопрано, во всем поведении которого тщеславие соперничает с глупостью. Он даже спел большую арию. Сопрано получает от губернатора прощение, возвратив ему примадонну, о которой он уже больше не думает. В конце, когда он, к величайшей своей радости, достигает того, что теперь является пределом его желаний, — может предстать без ситцевого платья, в полном костюме Ахилла перед глазами жителей Барлассины и, главное, влюбленного в него театрала, — актерам минут на пять пришлось прервать игру: такой хохот стоял в публике.