Дмитрий Григорович - Переселенцы
В это утро Герасим Афанасьевич сделал, конечно, более десяти верст, бегая по одному только двору. Седая голова его появлялась почти в одно время во всех окнах огромного дома, и голос его, ободрявший рабочих, неумолкаемо раздавался в саду, в комнатах и во всех концах двора. До приезда оставалось еще два дня, но старик торопился, боясь дождя, который грозил с минуты на минуту оборваться с неба. Появляясь на пороге дома, управитель всякий раз с беспокойством поглядывал на сивые облака и всякий раз, делая вид, будто не замечает крупных капель, которые падали ему на нос, с удвоенною суетливостью обращался к работникам:
– Ну-ка, братцы, не зевай, не зевай! половину уж дела сделали – молодцы!.. Софрон, вон там щепку забыл, подбери поди – нехорошо. Дружней, ребята, дружней! надо убраться до дождя; время и без того мало: дождик пойдет – не успеем.
– И без того уж давно каплет, Герасим Афанасьич, – заметил, осклабляясь, молодой парень.
– Где?.. разве идет? Это так! – подхватил управитель, торопливо снимая пальцем каплю с кончика носа, – а что за беда, если и идет? пускай его! Не сахарные, не растаем. Ну-ка, братцы, полно, полно! Надо так сделать, чтоб заслужить от господ благодарность. Видите, какую они нам честь делают, что к нам едут! Мало ли у них вотчин-то, а небось в Марьинское собрались: это значит, нас любят! Ну, живо! живо!
И Герасим Афанасьевич, чтоб не получить замечания о дожде, который не на шутку начинал падать, поспешно удалился в другую сторону, шел к скотному двору, обходил службу, появлялся в доме или направлялся к старому маляру, который тотчас же принимал мрачный вид и начинал тыкать своим помазком в решетку. Наконец дождь так усилился, что сам Герасим Афанасьевич убедился в невозможности продолжать работу.
– Ну, братцы, делать нечего; так, знать, богу угодно! – сказал он, снова появляясь на середине двора. – Вот что, ребята, погодите-ка на минуту: бабы пускай идут по домам, а вы постойте; надо нам кой о чем переговорить. Эй, сходи кто-нибудь за теми, которые в саду работают, зови сюда, скорее! – заключил старик, принимаясь почесывать переносицу и расхаживая с озабоченным видом мимо собравшихся в кучу мужиков.
Немного погодя из саду показалась другая толпа, также с граблями и скребками; все обступили полукругом управителя.
– Вот, братцы, – начал он, весело оглядывая присутствовавших, – господа делают нам великую честь, к нам едут. Смотрите же, братцы, держать себя как можно в аккурате: ни пьянства чтоб этого не было, ни шума, ни шалостей никаких; господа этого не любят, оборони помилуй! Вот еще о чем я вам хотел сказать: вот вы теперь молчите, а приедут господа, полезете к ним со всяким вздором – уж это беспременно… это нехорошо, и господам будет не в удовольствие. Так вот что, братцы: если у кого есть теперь просьбы какие, недостатки или жалобы, лучше теперь говорите, потому, главная причина, не надо этим господ беспокоить… Если в чем сам не смогу помочь, не в моей будет власти, скажите только, все равно я господам передам. Вы меня знаете: значит, веру можете дать; уж я этого никак не сделаю, чтоб, примерно, придет кто из вас да скажет: то-то и то-то, а я пошел бы, примерно, к господам да сказал другое… это уж на что хуже! Главная причина, не надо самим вам ходить, не надо господ беспокоить – вот что!
– Знамо не годится, на что ж ходить? Мы сами знаем! – послышалось с разных концов толпы.
– Ну, то-то же! об том и я говорю, братцы, что нехорошо, – подхватил Герасим Афанасьевич, поглаживая ладонью мокрую голову (дождик усиливался с каждой минутой), – так если у кого надобность есть, говорите теперь, – добавил он, отступая шаг и закидывая руки за спину.
С самого начала этой речи несколько мужиков протискались вперед; в числе их особенно бросался в глаза долговязый, желтоголовый Морей. С последними словами управителя он неожиданно замахал руками и заговорил скороговоркою:
– Вели крупу отдать, Герасим Афанасьич! Тимофей Лапша взял – не отдает! Я и то господам хотел жаловаться. Спроси у любого – сами нуждаемся; вели отдать.
– Да ты толком говори, не разберешь никак. Какая крупа?
– Лапша, то есть, так прозывается, Лапша взял… самим надобно, – подхватил было Морей, снова одушевляясь, но Герасим Афанасьевич не дослушал его и обратился к лысому Карпу Ивановичу, который в свою очередь выступил вперед:
– Тебе что?..
– Да вот тоже насчет денег, Герасим Афанасьич: взял – не отдает! говорит: «нетути!», о святой еще взял…
– Кто?
– Все тот же Лапша.
– Брат того, который бежал, тот самый! Они все в однова, весь ихний род такой! – вмешался вдруг кузнец Пантелей.
– Эх! ведь вот вы какие! сами дадите зря, без толку, потом жалуетесь! – произнес управитель, не обратив внимания на замечание кузнеца. – Эй, Лапша! поди-ка, брат, сюда! – промолвил он, отыскивая его глазами.
Из толпы послышался удушливый кашель и вслед за тем выставилась чахлая фигура Тимофея; под дождем она казалась еще плачевнее; с каждым шагом Лапша подгибал колени и с беспокойным ожиданием оглядывался назад; но так как жены его нигде не было и не было даже надежды, чтоб она явилась на выручку, потому что давно ушла домой с бабами, смущение, видимо, одолевало его все более и более; длинные костлявые руки его так сильно дрожали, что он два раза выронил метлу, прежде чем подошел к управителю. Увидя должника, Морей мгновенно пришел в неописанное раздражение и снова было замахал руками, но Герасим Афанасьевич остановил его.
– Как же это ты так, Тимофей? – снисходительно сказал старик, – дожил до того, что все на тебя жалуются? У этого крупу взял – не отдаешь, у этого – деньги…
Лапша прищурился и усиленно приподнял правую бровь.
– Власть ваша… – пробормотал он.
– Какая тут моя власть? Моя власть вот какая: коли взял, отдать надо – вот что! а не то чтоб доводить до таких неприятностей. Брал ты у них крупу и деньги?
– Брал, – произнес Лапша, роняя метлу в третий раз.
– Ну, так чтоб завтра же было отдано – слышь? Чтоб господа и не слыхали об этом деле – слышь?
– Рады бы… не осилим, Герасим Афанасьич! взять неоткуда! – сказал Лапша, совсем растерявшись.
– Ну, как знаешь, а чтоб долг отдан был до приезда господ! – вымолвил с некоторою досадой старик. – Отчего же другие ведут дела свои исправно, как следует? Отчего же ты один разорился? Оттого, что на печке любишь обжигаться, – вот что! Плохой ты мужик, как погляжу я. Эх! хуже тебя нет во всей вотчине – срам, просто срам – да… лень, да! В тебе все такое-этакое[29] – да, такое-этакое… Ничего нет такого-этакого![30] Дрянной ты мужичок – вот что! А долги чтоб были отданы до господ – это беспременно!.. Ну, братцы, дождик-то, видно, зарядил не на шутку, – подхватил управитель, обратившись к мужикам, обступившим его с просьбами, – если кому что нужно, приходите завтра утром в контору; теперь сами видите: так и льет. Ступайте домой! А вы куда, голубушки? вы куда собрались? – Крикнул он поспешно, направляясь к бабам, которые повалили из дому, как только увидели, что мужики пошли к воротам.
– Мы думали, ты нас отпустил по домам, – бойко сказала востроглазая бабенка, та самая, что так много хлопотала об устройстве хоровода.
– Это ты с чево взяла, голубушка? – возразил Герасим Афанасьевич, – мужики пошли потому, что дождь; а вам разве в доме дождь-то мешает? Ступай-ка, ступай назад!
– Что ж это такое, бабы? Мужиков отпустили, нас нет; чем мы хуже?.. Знамо, дождя нет, а все одно: работа, чай, та же! – запальчиво крикнула бабенка, размахивая руками.
– Ступай, ступай без разговоров, когда велят! – закричал в свою очередь Герасим Афанасьевич, спеша к подъезду. – Экая эта скверная бабенка! Я вот тебя до завтра заставлю полы мыть, когда так. Всего первая затейница! Эка заноза, право! И для господ-то, и то потрудить себя не хочет!
Сказав это, старик приподнял воротник синего сюртука и поспешил войти с бабами в дом. Дождь полил как из ведра.
Первым делом Лапши, когда он вернулся в избу, было, конечно, рассказать жене обо всем случившемся. Катерина ничего еще не знала о новых жалобах и решении управителя. Беспечность Лапши, который наполнил избу охами и стонами, начал жаловаться на лом в пояснице и кончил тем, что завалился на печку, – окончательно раздражила ее. Никогда не случалось, чтоб она жаловалась на мужа при посторонних; ее удерживало, вероятно, самолюбие, чувство, которое так же сильно у жен крестьянских, как и у всяких других, и заставляет их иногда, наперекор внутреннему убеждению, вступаться и горячо стоять за мужей, вовсе этого не стоящих. Но теперь ничто ее не стесняло: в избе, кроме детей и сумасшедшей Дуни, никого не было; она принялась осыпать его упреками.
– Всякий добрый человек то же скажет! – говорила она, делая очевидные усилия, чтобы не дать волю вскипевшей досаде, – чем охать да жаловаться без толку, шел бы лучше да дело делал! Кто просил денег у Карпа Иваныча? кто ходил за крупою? Разве мы тебя посылали? Сам хотел; сам просил! Лень было у них работы просить! Вот теперь хоть бы у Карпа брат пролежал всю пахоту: что ж ты не сходил к нему, не нанялся?.. Верно, не стал бы он тогда на тебя жаловаться! Всякий человек, в ком совесть есть, заботу о себе имеет, о своей семье; видали ль мы через тебя пользу какую? Вот навяжется этакой, прости господи! весь век с ним бейся да мучься! Точно сердце мое чуяло, когда неволей шла за тебя, точно сердце чуяло, какая моя жизнь будет… Двадцать лет колочусь, как окаянная какая-нибудь, а за что? От одного брата твово вся высохла… Шел бы уж лучше, когда так, оставил бы меня однуё с ребятами… Наказал меня господь, наказал за тяжкие мои прегрешения!..