Дмитрий Григорович - Переселенцы
Попасть на барский, или красный двор, как преимущественно называли его крестьяне, можно было не иначе, как через большие ворота, расположенные посредине ограды, между флигелем и садом. Два каменные столба с карнизами и выступами, частью обвалившимися, обозначали въезд: на верхушке одного из них виднелся еще остов исполинского железного фонаря; макушка другого украшалась только железным шпилем и пучками белесоватой травы, из которой делают метелки для чищенья платья. Здания, окружающие двор, носили также признаки запустения; некоторые были каменные и даже с колоннами; но крыши были большею частью соломенные. Это последнее обстоятельство всегда сильно сокрушало управителя, добродушнейшего и добрейшего старика. В письмах своих к барину он всякий раз упоминал о необходимости употребить сумму на ремонт, но всякий раз получал только изъявление благодарности за усердие и вслед за тем требование о наивозможно скорейшей высылке денег. Ремонт откладывался с году на год.
Самая тенистая часть сада занимала вместе с барским домом всю правую сторону двора. Дом поражал своею огромностью; он был деревянный, в три этажа, с длинными флигелями по бокам, соединявшимися с главным корпусом крытыми галлереями, которые подпирались колоннами. Внутренний вид комнат невольно заставлял думать, как, откуда, каким способом деды и прадеды старых фамилий доставали столько денег и как все, что ни строили они, превосходит размерами, прочностью и даже изяществом все, что теперь строится в том же роде… Марьинский дом построен был дедом настоящего владельца, и построен с тем только, чтобы проживать в нем два-три летние месяца; а между тем вы бы нашли тут массивную дубовую лестницу с вычурными точеными балясами, которая одна могла стоить иного современного помещичьего дома; нашли бы дорогие обои с изображением мифологических богинь, гирлянд и храмов, огромные изразцовые печи, покрытые голубыми разводами и украшенные колонками, галлереями, впадинами и переходами. Комнаты оставались почти теми же, какими были в то время, когда их отделали: вдоль стен возвышались полновесные золоченые стулья с овальными спинками, обтянутыми штофом; в углах стояли брюхастые комоды, выложенные бронзой, костью и цветным деревом; резное дерево почти всюду заменяло дешевую лепную работу; в гостиной, устроенной вроде ротонды, окруженной низкими диванами и украшенной высоким камином, до сих пор еще висела люстра с плоскими гранеными стеклышками, с большим хрустальным шаром внизу и голубым фарфоровым столбиком посредине. Зала, оштукатуренная под розовый мрамор, с голубыми колоннами и хорами, проходила через весь дом и занимала его средину; одна дверь отворялась на парадную лестницу, другая в сад. С этой стороны шли вправо и влево маленькие комнаты; тут находились: диванная, образная, боскетная. Густая зелень лип и акаций, заслонившая теперь окна сверху донизу, сообщала всей этой половине мрачный полусвет; иконы, которыми увешаны были стены образной, едва-едва выступали из мрака; кой-где разве, случайно продравшись между листьями, тонкий луч света задевал ризу или дробился в серебряных желобках богато чеканенного оклада. Сквозь маленькие четырехугольные стекла дубового шкала с трудом можно было различать остатки богатого сервиза, чашки с медальонами, блюда, исполинские кубки богемского стекла с вензелями и крышками. Кое-где на стенах попадались картины, писанные красками и пастелью; последние имели большею частью овальную форму, но все без исключения изображали прадедов в бородах и без бород, в панцырях и шитых кафтанах, или бабушек в шубейках и бисерных глазетовых кокошниках, в фижмах, или опутанных кисеею, с полумесяцем над головою и колчаном за плечами. Всем этим предметам, покрытым пылью и паутиной, стоявшим, висевшим и лежавшим лет семьдесят без употребления, суждено было, наконец, увидеть свет божий. Это случилось в то самое утро, когда Лапша, провожая за околицу дедушку Василья, встретил посланного из города.
В настоящую минуту окна и двери во всем доме были настежь отворены. По всем комнатам бродили бабы с тряпьем и ушатами; дворовые женщины и мужчины бегали взапуски с мочалками и длинными круглыми щетками, весьма похожими на головы, у которых волосы стали вдруг дыбом. В верхних этажах слышались говор и топот; на внутренних лестницах раздавались торопливые шаги, потрясавшие ступени. К этому примешивался шум нескольких десятков метел и скребков, скобливших давно заросшие садовые дорожки. На дворе происходила такая же точно суета, если еще не больше.
С лицевой стороны дома почти в каждом окне нижнего этажа сидя или стоя на подоконнике, торчала баба, вооруженная чашкой и мочалкой; человек в жилете, надетом сверх ситцевой рубашки, стоял на высокой лестнице, приставленной к стене, и, макая длинную кисть в ведро, висевшее на веревке, спешно замазывал те части, где проглядывал кирпич; на противоположном конце два мужика страшно стучали молотком, приколачивая ставень. По всем направлениям красного двора бродили растрепанным строем бабы, мужики и ребята с граблями, лопатами и метлами; телега, наполненная сором и щепками, показывала, что она не уступала в деятельности лицам, наполнявшим сад и внутренность дома. Словом, как двор, так и «хоромы» представляли самую оживленную картину, все двигалось и суетилось; работа кипела даже на самых границах двора; чинили плетни, подмазывали фундамент, красили ограду. Последняя работа подвигалась, надо сказать, несравненно медленнее других; сверх того, что ею занимался один только человек, но и этот человек работал с очевидным неудовольствием. Наружность маляра, одетого в истасканный халат и такие же башмаки, сохраняла во все время самый нахмуренный, несообщительный вид; он не столько действовал кистью, сколько ворчал, и не столько красил, сколько сердито тыкал кистью в места, требующие поправки. Это особенно случалось всякий раз, как поблизости раздавался голос управителя или сам он показывался на дворе. Тыканье маляра принимало тогда освирепелый характер, как будто он хотел сказать: «на же тебе! на, на, когда так!»
Нельзя сказать, однако, чтоб наружность управителя могла внушать враждебное, чувство или даже опасение. Это был маленький сухопарый старичок хлопотливого, озабоченного вида, с маленьким, красным лицом, выражавшим самую безвредную суетливость. Волосы его, обстриженные под гребенку, были белы, как снег; голову держал он несколько набок и носил сережку в левом ухе. Несмотря на глухую деревенскую жизнь, располагающую к распущенности, никто никогда не видал его иначе, как в синем чистом сюртуке, таком же жилете и галстуке, который он преимущественно носил всегда белого цвета. Никто не слыхал также, чтоб Герасим Афанасьевич[27] употреблял худые слова или вообще вел себя непристойно. Сейчас видно было, что он принадлежал к числу слуг истинно барского дома и был даже одним из самых приближенных. Испытывая на себе постоянно учтивое, ласковое обращение[28], такого рода слуги сами невольно делаются учтивыми и приличными. Герасим Афанасьевич переживал уже второе поколение в семействе господ своих. Он представлял совершеннейший тип тех верных, преданных слуг, которые под старость делаются как бы членами барского семейства, добровольно превращаются в нянек, страшно балуют детей и пользуются, по всей справедливости, неограниченным доверием. Если Герасим Афанасьевич не остался в доме, это произошло единственно потому, что старый барин, отец нынешнего, уговорил его уехать на родину покоить старые свои кости.
Управление Марьинским не было сопряжено с большими хлопотами. Марьинское было на оброке; следовательно, дела управителя ограничивались собиранием оброка и отправкою денег в Петербург; с хлебопашенным хозяйством он бы и не справился. В полевых работах Герасим Афанасьевич ни до чего «не доходил», как выражались сами крестьяне. Вся работа его сосредоточивалась на доме; старания его устремлялись к тому только, чтоб дом сохранил по возможности барский вид: «по крайней мере, если спросит проезжий, чей дом, чтоб без стыда можно было сказать; пускай думает: вот, дескать, как настоящие-то господа живут!» Легко представить себе, в какое смущение приводили старика развалившиеся колонны и соломенные крыши; но хлопоты его о поправке всего этого оставались, как уже сказано, бесполезными. Нечего, конечно, и говорить, что старик не помышлял даже о каких-нибудь доходах для себя собственно; он не проживал даже получаемого жалованья – некуда было. Единственными расходами его были: свечка в церковь да семя на чижей и всяких птиц, до которых он был страстный охотник. Нельзя же старому холостяку, да еще деревенскому жителю, существовать без какой-нибудь привязанности! Вы непременно нашли бы в его комнате во всякое время года до десяти клеток. В настоящую минуту все, однако ж, было забыто – и пташки и клетки. С тех пор как Герасим Афанасьевич находился в Марьинском – этому скоро девять лет, – никто из помещиков ни разу туда не являлся. Теперь вдруг разом все собрались: и барин, и барыня, и дети. Из письма, полученного утром, значилось, что все ехали в деревню провести весну, лето и даже часть осени.