Ночь в Лиссабоне. Тени в раю - Эрих Мария Ремарк
Я посмотрел на Кана. Он был очень спокоен.
— Он может разглагольствовать у меня на могиле сколько угодно, мрачно бросил Хольцер. — Но только в Вене, после освобождения. На могиле стареющего героя-любовника с лысиной и юной душой.
— На лысину можно надеть парик, — заметил я.
В 1932 году Хольцер был любимцем публики. В утренних спектаклях он играл молодых героев-любовников, играл свежо и естественно. В нем счастливо сочетались талант и блестящая внешность. Теперь он отяжелел на добрых пятнадцать фунтов, у него появилась лысина, выступать в театрах Лондона он не мог, и все эти неудачи превратили его в мрачного мизантропа.
— Я уже не смогу показаться перед своей публикой, — сказал он.
— Ваша публика стала тоже на двенадцать лет старше, — сказал я.
— Но она не видела, как я старел, она не старела вместе со мной, парировал он. — Она помнит меня, Хольцера, каким я был в тридцать втором.
— Вы смешны, Хольцер, — сказал Франк. — Подумаешь, проблема. Перейдете на характерные роли, и все тут.
— Я не характерный актер. Я типичный герой-любовник.
— Хорошо, — нетерпеливо прервал его Франк. — Тогда вы станете просто героем или как там это у вас в театре называется. Ну, скажем, пожилым героем. И у Цезаря была лысина. Сыграете, в конце концов, короля Лира.
— Но для этого я еще недостаточно стар, господин Франк!
— Послушайте! — воскликнул Франк. — Я не вижу в этом проблемы. Мне было шестьдесят четыре, как говорится, в пору творческого расцвета, когда в тридцать третьем сожгли мои книги. Скоро мне будет семьдесят семь. Я уже старик, не могу больше работать. Все мое достояние — восемьдесят семь долларов. Вы только посмотрите на меня!
Франк был немцем до мозга костей, поэтому иностранные издатели, иногда выпускавшие его книги в переводе, второй раз уже не рисковали это делать, так как его книги никто не покупал. К тому же Франк не мог выучить в должной степени английский, потому что для этого он слишком немец. Он с трудом перебивался случайными авансами и пособиями.
— После войны ваши книги снова будут издаваться, — заметил я.
Он с сомнением взглянул на меня.
— В Германии? В стране, которую двенадцать лет воспитывали в национал-социалистском духе?
— Именно потому, — сказал я, не веря в это.
Франк покачал головой.
— Я забыт, — возразил он, — им там нужны другие писатели. Мы им больше не нужны.
— Как раз вы-то и нужны!
— Я? В тридцать третьем году у меня было так много творческих планов, — тихо сказал Франк. — А теперь я ни на что не способен. Я стар. Это страшно. Пока старость не наступит, в нее трудно поверить. Теперь я понимаю, что это такое. И знаете, с каких пор? С того момента, когда я впервые понял, что война для нацистов проиграна и что, наверное, можно будет вернуться.
Все молчали. Я выглянул в окно. Там тускло светилось зимнее небо, от грохота грузовиков в комнате все слегка дрожало. Потом я услышал, как Франк и Хольцер простились и ушли.
— Какое утро! — сказал я Кану. — Какой чудесный день!
Он кивнул в знак согласия.
— Вы, разумеется, слышали, что Кармен вышла замуж?
— Да, от Танненбаума. Но в Америке легко развестись.
Кан засмеялся.
— Мой дорогой Роберт! Чем вы еще можете меня утешить?
— Ничем, — ответил я. — Так же как и Хольцера.
— И так же как Франка?
— О, нет! Здесь, черт возьми, огромная разница. Вам ведь не семьдесят семь.
— Вы слышали, что сказал Франк?
— Да. Он конченый человек и не знает, что ему теперь делать. Он состарился незаметно для себя. А мы — нет.
Мне бросилась в глаза сосредоточенность и вместе с тем какая-то растерянность Кана. Я связывал это с Бетти и с Кармен. Я надеялся, что это скоро пройдет.
— Радуйтесь, что не присутствовали на панихиде у Бетти, — сказал я. Было ужасно.
— Ей повезло, — задумчиво произнес Кан. — Она умерла вовремя.
— Вы думаете?
— Да, представьте себе, что было бы, если бы она вернулась. Она не вынесла бы разочарования. А так она умерла в ожидании. Я знаю, что в конце ее охватило отчаяние, но какая-то искорка веры, наверное, все же теплилась. Вера придает сил.
— Как и надежда.
— Надежда более уязвима. Сердце продолжает верить, а мозг уже глух.
— Не слишком ли вы осложняете себе жизнь?
Он рассмеялся.
— Когда-нибудь даже автоматы перестанут подчиняться человеку. Они не взорвутся, а просто остановятся.
Я понял, что убеждать его в чем-то бессмысленно. Кан метался по кругу, как собака, страдающая запором. Любой, даже самый слабый намек он улавливал своим напряженным и бдительным умом в отвергал еще прежде, чем он был высказан. Кана надо было оставить одного. К тому же я и сам чувствовал усталость. Ничто так не утомляет, как беготня по кругу, а еще более утомительно при этом следовать за кем-то.
— До завтра, Кан, — сказал я. — Мне еще надо зайти к антиквару посмотреть картины. Зачем вы позвали таких людей, как Хольцер и Франк? Вы ведь не мазохист.
— Оба пришли с панихиды Бетти. Вы их там не видели?
— Нет. Там было полно людей.
— Они побывали там, а потом зашли ко мне, чтобы отвлечься. Боюсь, я предоставил их своей судьбе.
Я ушел. Чисто деловая, хотя и несколько своеобразная атмосфера у Силверса подействовала на меня благотворно.
— Твой знакомый с Пятьдесят седьмой улицы не собирается в зимний отпуск? — спросил я Наташу. — Во Флориду, Майами или Палм-Бич? Может, у него больные легкие, или больное сердце, астма, или какие-нибудь другие недуги, для которых климат Нью-Йорка слишком суров?
— Он не выносит жары. Летом в Нью-Йорке как в бане.
— Нам от этого не легче. Как трудно бедному человеку в Америке наслаждаться любовью! Без собственной квартиры это почти невозможно. Страна, наверное, полна безутешных онанистов. Проституток в этих стерильных широтах я тоже не видел. Богатырского телосложения полицейские, освобожденные от военной службы именно благодаря своей комплекции, хватают эти хилые зачатки эротики на улицах, как собачники бродячих мопсов, и доставляют их безжалостным судьям, которые приговаривают их к большим штрафам. А где же людям заниматься любовью?
— В автомобилях.
— А тем, у кого их нет? —