Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава. Книга вторая
Януш навсегда запомнил день, когда Ядвига приехала в Коморов. Время от времени ему снился и этот момент. К крыльцу по двору, которого Януш не любил и к которому так и не мог привыкнуть, по этому двору ехала в дождь небольшая желтая бричка. Она направлялась к дому — и во сне все не могла доехать, а тогда, наяву, доехала. И Януша вместо ожидаемого беспокойства охватил глубокий покой: наконец-то в Коморове есть кто-то живой и энергичный.
Последние недели перед родами Зося лежала, чувствуя безграничную слабость. Предполагалось, что она поедет в больницу в Варшаву, но роды начались неожиданно, хорошо еще акушерку успели привезти из Сохачева. Та самая детская комната быстро преобразилась в родильную палату. Ядвига выскоблила ее до блеска. И все прошло быстро и без осложнений. Януш, находясь в спальне, точно сквозь сон, хотя и бодрствовал в это время, услышал голос нового человека, которому с той минуты уже предстояло существовать, заняв столь значительное место в его жизни.
Зося умерла спустя десять дней, и причины смерти так и остались невыясненными. После родов она очень ослабела и все время лежала. Силы возвращались к ней понемногу, но все-таки возвращались. И вдруг хлынула горлом кровь — она хлестала, как из раны. Немедленно послали за врачом. Автомобиль доставил его через три четверти часа, но врач застал Зосю уже без сознания. Януш, склонившись над нею, звал: «Зося, Зося!», — но она не открывала глаз. Разметавшиеся по подушке черные волосы ее дурно пахли потом.
Никогда потом не снилась она ему вот такая — бледная, в постели, сломленная болезнью, не снилась она ему и как мать крошечной Мальвинки, с ребенком на руках. Она являлась ему во сне здоровая, расхаживала по кемеровским комнатам, точно по своему хозяйству, и одета была либо в ту светлую блузку, в которой венчалась, либо в другую блузку, с красными узорами, в которой он увидел ее, когда впервые приехал в Коморов. И когда вот так, среди ночи, Януш слышал, как она подходит к двери и, слегка приоткрыв ее, смотрит на него, на спальню, на все вокруг, он, даже и не видя ее, знал, как она одета. Эта дешевенькая блузка с красными узорами имела какое-то особое, символическое значение, и всегда в том, что было на Зосе, когда она приходила к нему ночью, таился какой-то скрытый, но очень глубокий смысл. Во сне этот смысл был ему известен, но стоило проснуться, как он уже не мог ответить, какой именно это смысл, не мог ответить ясно и вразумительно для самого себя на вопрос, который ему задавала Зося.
Ведь она же знала — на то и материнский инстинкт, — что дочка не будет жить. А может быть, и не знала? Разве придавала бы она иначе такое значение тому, чтобы ребенку дали имя ее покойной матери — Мальвина? Разве стала бы называть крошку этим сочным, ярким именем, если бы знала, что ребенок не будет жить? Врач сразу же после родов сказал, что у девочки врожденный порок сердца, причем порок неизлечимый, и что она не проживет и полгода. Но Мальвинка прожила ровно семь месяцев. Она уже начинала лепетать что-то Янушу и Ядвиге, когда они склонялись над ее постелькой. Мучительнее всего были эти сны. Потом Януш припомнил, что начались они с того самого дня, когда умерла Зося. Когда под утро он забылся тяжелым сном, ему вдруг привиделось, что он не то в карете, не то даже в открытой коляске едет венчаться с Ариадной. Коляска запряжена четверкой белых коней, Ариадна в белом подвенечном платье, с фатой, а вместо букета на руке у нее лежит какой-то ребенок, жалкий, худой, с движениями обезьянки, и ребенок этот поглядывает на него маленькими желтыми глазками. Ариадна держит Януша под руку, вот она крепко прижалась к нему, потому что кони вдруг подняли в воздух коляску вместе с ними и обезьянкой. «Держи меня, держи, не то упаду!» — закричала Ариадна, но тут коляска перевернулась в воздухе и это существо — не то ребенок, не то обезьянка — у них на глазах полетело вниз, растопырив конечности. И Януш проснулся с жутким сознанием, что хотя этот сон был и не самым страшным из кошмаров, но именно его он не забудет до конца жизни.
Ночи его теперь состояли из чередования снов и бессонницы, и у него было такое чувство, что он постоянно бодрствует, не ощущая при этом реальности окружающего мира. Он заметил — правда, только через некоторое время, — что иногда у него непроизвольно вырывается что-то вроде стона или прерывистого вздоха, какое-то покашливание. Этот пугающий звук даже понравился ему и со временем он стал вызывать его намеренно — за обедом, прогуливаясь в саду, даже разговаривая с Фибихомилис Билинской, которая считала своим христианским долгом (с годами она становилась все набожнее) как можно чаще навещать брата. Для Януша это было настоящей пыткой; он каждый раз с испугом замечал из окна гостиной радиатор автомобиля Билинской, появляющегося в воротах заваленного соломой двора. Алек, наоборот, нисколько не раздражал его, хотя и находился сейчас в самом несносном возрасте — непрестанно подчеркивал, что он не сноб, что друзья у него «из простых» и что на охоту он ездит с представителями самых плебейских охотничьих обществ, состоящих чуть ли не из парикмахеров и официантов. Алек очень тяжело переживал смерть Зоей, хоть и не умел выразить своих чувств. Приехав, он обычно молча сидел в комнате Януша. Но Януш угадывал в нем куда больше искренности и чуткости, нежели в Марии. Алек прибегал теперь к покровительству Януша в спорах с матерью и Спыхалой, которые во что бы то ни стало хотели отправить его обратно в Англию.
— Да съезди ты на год, — советовал Януш, — что тебе, жалко? А потом поступишь учиться в свою злосчастную академию.
— А если я уже сейчас хочу там учиться? — доказывал Алек.
Повторялось это каждый раз, когда он приезжал в Коморов. А приезжал он теперь часто. Что ж, время до осени у него еще было…
Эдгар прислал только одно письмо. С поездкой в Америку у него так ничего и не получилось, и он сидел в Варшаве, не смея запросто приехать к Янушу. Так что, собственно говоря, Януш остался совсем один. Не с кем было даже словом перемолвиться, и, когда приходил вечер, полный тишины и покоя, гудел ветер, пылал огонь — все атрибуты сельского одиночества, — он оставался один на один со сном и явью, смешанной с этим сном.
И вот тогда в его взбудораженном мозгу возник замысел, даже не замысел, а безотчетное стремление «переиграть» все заново, с самого начала. Как во сне, возникали очертания гейдельбергского леса, этих «каштановых чащ», и слова поэта, которого Хорст называл «der Dichter», и Янушу захотелось испытать себя. Неужели из клубка всех этих сложностей, из всех этих пейзажей — долина Неккара и Мангейм в глубине пурпурного горизонта — вновь возникнет вдруг бесконечная жажда любви к простой девушке? Неужели он вновь бросит все это и поедет в Краков?
Ему неудержимо хотелось сыграть еще раз эту невольную комедию, отправиться в поездку с намерением любой ценой найти девушку, которая по грязи пришла к нему из Сохачева, хотелось сыграть этот грандиозный «спектакль для самого себя», каким была его головоломная скачка в старый польский город.
Из снов возникла потребность увидеть старую колею знакомой дороги. Еще Мальвинка была в живых, когда он уже знал, что поедет в Краков. И вот маленькое сердечко Мальвинки, — было видно, как неровно бьется оно в грудной клетке, когда ребенка раздевали для купания, — совершенно неожиданно остановилось однажды в самый полдень. Ничто не предвещало этого несчастья. Еще утром она смеялась, нет, не смеялась, а улыбалась отцу как-то искоса, еще задирала ножки, стараясь поймать себя за пальцы. И ведь она не выглядела заморышем, врачи говорили даже, что она полновата. Утром смеялась — а в полдень ее уже не было. Немного осеннего солнца падало в комнату.
Вот тогда-то Януш твердо решил, что поедет в Краков, хотя не в состоянии был даже самому себе ответить — зачем. Хотелось обойти дома, тот, что на Сальваторе, и тот — на Голембей. И побывать в том ресторане, а может быть, даже зайти к супруге доктора Вагнера, увидеть переднюю, разделенную коричневой бархатной портьерой, и спросить… Нет, лучше спросить у тети Марты, она такая интеллигентная, со следами былой красоты, на шее лиловая бархотка. Да, спросить у тети Марты:
«Простите, вы не скажете, любил ли я Зосю?»
II
Но уже сама поездка в Краков была иной, чем тогда. Тогда возвращались через Ченстохов и, не доезжая Варшавы, пересаживались на Западном вокзале на Сохачев. А теперь ехали через Радом по новой одноколейной ветке, которая казалась какой-то необжитой. Станции стояли одинокие, а железнодорожный путь вился полями и лесами, точно только что проложенный и какой-то ненастоящий. Была тут станция Бартодзеи, название это показалось Янушу знакомым: он слыхал его в доме Голомбеков. Мокрые поля, невеселые леса в сумрачном осеннем освещении, в потоках дождя, который проносился над низиной и как будто вновь и вновь возвращался — все это было непохоже на тот июньский пейзаж. Потом сразу потемнело, на западе из-за синей тучи проглянула малиновая полоса, в вагоне зажгли свет — и все стало таким чуждым, что Янушу захотелось вернуться домой.