Анатолий Санжаровский - Сибирская роза
От двери гулко по проходу, глянцевито рассекавшему зал надвое, шла Маша-татарочка, шла к сцене. После нескольких торопливых шагов её сорвало на рысь. Дёргая-взмахивая выставленными локтями, точно обрубленными, оголёнными от перьев крылами, ладилась она на бегу развязать крутой платошный узел под низом лица.
Узел не поддавался. Тогда она выдернула из платка голову, как лошадь из хомута, шваркнула так и не развязанную серую тёплую пуховку в сторону.
В следующий миг, дёрнувшись вперёд, стряхнула с плеч состарившуюся вместе с нею вельветовую заношенную плюшку.
Зал ожил, заворочался.
В разведку потянулись с мест голоса:
– Штой-то горячо бабоньке…
– Разбрасывает амуницию…
– Сдвинута по фазе…
– Похоже на хулиганство…
– Щас расстегнёт глотку!
У ступенек, ведущих на сцену, Маша вкопанно стала, потом повернулась к залу лицом.
Руки её тряслись под подбородком. Её подпекало расстегнуть кофту, но пальцы, в овражках трещин от чёрной работы, не слушались, вдесятером суматошно толклись возле одной верхней пуговки и никак не могли впихнуть её в петельку.
Потеряв всякое терпение, перебежали пальцы на ворот – только брызнули пуговицы белым звонким дождём.
Чуже, плетьми, упали руки к бокам.
Разорванная кофта, хрустко выворачиваясь, с шипом наползла, прикрыла собой верх юбки, схваченной бельевой бечёвкой.
Притих, насторожился зал. И все а! – уши топориками.
– Хулиганство полное! – холодно констатировала Желтоглазова.
– И как не стыдно! – преданно и спешно поднёс ей поддержку кто-то из кребс-крабиков.
– А чего стыдно? Мы не на светском балу… Если это и хулиганство, так плановое. У нас предусматривалась же демонстрация излечённых больных!
– Если это демонстрация, так недолечённых психов!
Оглохнув от горя, Маша не слышала ядовитых реплик.
– Люди! – сказала она. – Вы все врачи, и голая баба разь вам кому в чуду? А вот мне в дичь… Я хочу спросить, что у вас здеся? Цирк шапито?… Что молчите рыбами, когда пустобрешливой Кребс колоколит чего издря? Иль в вас зрение потухло, иль в вас души умерли? У вас же на глазах под пяткой топчут, губют, трут в муку какого человека! А вы, холоднокровые, позастегнули рты на замочки? Чего рты позажали-то? Иля уж воистинку: не я засыпал, не моё мелется? Ох люди! Ох горькие! Ума не дам… Да еслив у меня не было той проклятущей заразы, на что ж было обдирать меня, как зайца?
Маша подняла руки к тем местам, где должны были бы быть груди, и только тут все увидели, что грудей там не было.
– Кребс склал диагноз ваш. Грицианов, хирург, понятно, резал… чекрыжил… Если ничо не было, зачем жа отсекли грудя? Зараде какого смешного интереса? Они, – ткнула в Кребса и Грицианова, – не барского десятка, нехай слухают… Они испоганили мне весь верх. Выхватили и весь низ… Вымахнули всё женское хозяйство… Грицианов потрошил, как курку… И года ещё стары не прибыли, а я уже от бабьей от радости отсажена. Ну хорошо, что ещё до войны народила всех своих. Ну хорошо, что мужа накрыла военная лихость, не вернула с фронта. А то что мне делай? Да и… На словах не обскажешь… Выписали, как вы говорите, в тяжёлом, в носилочном состоянии. Выписали помирать. Я б тутеньки уже не тренькала язычком… Э-э!.. Ещё б когда совсем упала, да спасибушко, – Маша трижды поклонилась Таисии Викторовне до полу, – да спасибушко великой нашей страдалице Таись Викторне. Подпёрла борцом, не дала упасть. А тепере ей ишшо и выговорешник? За то, что выдернула с того света?
Маша зябко поёжилась и, рдея, надвинула кофтёнку снова на плечи. Держа её за края на груди, умаянно потащилась по ступенькам на сцену.
– Раз у нас демонстрация, – сказала со сцены Кребсу, – вот и скажи, профессор хороший, что было и что стало… Посмотри и скажи миру, что у меня сейчас посля борца?
Маша взялась за кончик бечёвки, коротко свисал из узла.
– Что вы! Только не это! – горячечно зашептал Грицианов, подскакивая к ней на пальчиках. – На сцене раздеваться!
– Так вы ж нас звали сюда напоказ? Или на что? Законфузился, шайтан его забери! На операции резал, как барашку, а тут законфузился!
– Всему своё место.
Из зала спросили:
– Грицианов! Вы что там шепчетесь? Нам тоже интересно послушать.
И Маша ответила:
– А смотреть не желают, как работает честняга борец… Наш Борисушка… Раздеться дажно не велят… Ну что ж… Тогда я и без смотринки так скажу Кребсу и всей его окружке… Как лягуха ни прыгает, а всё в своём болоте!.. Егози, профессор, не егози, а шляпой солнце не закроешь!
Кребс солидно промолчал, злобчиво скосил глаза на Грицианова. Да сворачивай ты, шизокрылый, это идиотское заседание!
Кребс видел, как от входа к сцене двинулись плотным ватажком женщины. Впереди была Шаталкина, видеть которую Кребс органически не мог.
Грицианов торопливо объявил, что повестка исчерпана, заседание на этом закрывается.
Он говорил и видел, что к сцене идут женщины. Он недоумевал. Он впервые видел, что при закрытии заседания люди шли не к выходу.
– Товарищи! – громко заговорила Шаталкина, и любопытные лица повернулись к ней. – Нас вызвали сюда, хотели показать, как нас выходили борцом. Но это кое-кому не по шерсти. Я всёжки скажу… Не всякий раз – обязательная операция, не обязательно лучи… Меня посмотрел Кребс. Шлёт под нож, под лучи. Грицианов уже свои наточил ножищи меня шматовать. А я прежь чем лезти под операцию заверни ещё к Таись Викторне. И гореносица наша сказала, что без операции, без лучей можно подштопать меня. Она говорела, ранний, ещё квёленькой, ещё хиленькой рачок одолеть за всё просто. Всё едино, что чирей угасить. Набралась я духом и дала Грицианову расписку. Под расписку отбрехалась, ель отбилась от ножа, от лучевого огня. И не прогадала. Таись Викторна свет травушкой осадила, задавила во мне беду. Нынь я здорова… бревном не ушибить… Здорова, как машина!.. Ка-ак ма-ши-и…
В её взор вплеснулась растерянность. Она видела: поднялся президиум, стал стадом разбредаться.
Глядя на президиум, и в зале повалило всё к дверям, гремя отодвигаемыми стульями, и Шаталкина, вконец смешавшись от разбредаемого народа, поникла, смолкла на полуслове.
Кребс мёртво сгрёб Грицианова за руку и поволок за красную стену занавеса.
– Слушай! – удушенно замычал Кребс, давясь от злобы, когда они остались одни. – Ну так глупо ударить в грязь яйцом!.. Да что за крезаторий[45] вы открыли в своём дурацком онкодиспансике?! Эта непристёгнутая расчехлила лапшемёт… Эта одна паршивая «заблудшая овца может целое стадо пастырей испортить»! Не в состоянии операцией заткнуть глотку этой Шаталкиной!? Неужели вы не в состоянии поймать эту буйнопламенную и для галочки вырезать у неё хоть что-нибудь? Это лично ей, разумеется, не надо, ей вовсе не надо, но до зарезу надо ва-ам! мне-е! Нашей репутации!.. О-о!.. Дубики-дубочки… Наживу я с вами рак головы! Грош тебе как главному цена, если не можешь убедить человека в том, что ему необходимо лечь на операцию, пустяковую, крайне безвредную, но до смерти необходимую. И срочную! Раз мазнули, надо дельце чётко выруливать! Выруливать!
– Дорогой Борислав Львович! Кровь откуда хошь, но – рульнём! Гад буду – рульнём! Ох да кэ-эк рульнём! – клялся Грицианов. – Я этой Шаталке-скакалке ещё устрою чих-пых!
16
А на следующее утро Таисия Викторовна проснулась совершенно больной, какой-то раздавленной, будто на ней остановился гусеницами трактор и поплясал.
Вспомнилось вчерашнее заседание.
Холодный страх закрыл ей глаза.
Передёрнувшись, она рывком надвинула одеяло на голову.
Со стены, из динамика, бодро ударила музыка – пошла заставка к уроку гимнастики.
– Крошунечка, – сказал Николай Александрович, похаживая в трико по комнате и поглаживая себе руки от кистей к плечам, готовясь к первому упражнению. – На правах штатного молчуна позволь мне мини-лекцию… Неужели ты думаешь, раз закрыла глаза, то снова стало за окном темно? Не кали себя, не трави… Жизнёнка штука кусучая, линявая. Вчерашнее отжито по-вчерашнему, а сегодня надо жить по-сегодняшнему. Может, ещё попадёшь на Международный онкологический конгресс в Москве…
– Разговоры давно идут…
– Может, когда-нибудь и соберутся? Позовут… Развеешься… Вставай. Уже урок…
Она примёрла под одеялом, не шевельнулась.
«Хох… Жидковато в тебе, малышка, борцовского пару. Выходит, в первой же драчке весь выпустила?… А была бритва, огонь…»
Он не стал нудеть, не стал её трогать, иначе он был бы не он, и, выключив динамик, побрёл разводить керосинку. Должен же кто-то готовить завтрак? Скоро вскочат Гоша с Милой. Детей в институты голодными не выпроводишь.
«Сколько живём, ни разу не пропустили гимнастику. День завязывался всегда с гимнастики. От неё, по домашнему уставу, освобождался лишь больной. Но из нас никто, сколь вместе живём, ни разу не болел… Ни разу…»
Вжав в плечи голову, понуро утащился к себе в милицейскую поликлинику Николай Александрович. Потом убежал в политехнический Гоша, а следом и Мила в медицинский. А Таисия Викторовна всё лежала, не решаясь высунуться из тёмного тепла под одеялом.