Дом у кладбища - Джозеф Шеридан Ле Фаню
Если бы кто-нибудь из честных горожан случайно наткнулся под старым темным вязом на эту закутанную, вытаращившую глаза фигуру, он принял бы ее за привидение или за что-нибудь похуже. Мистер Дейнджерфилд выглядел в ту минуту не слишком располагающе.
Мистер Дейнджерфилд был человек сдержанный и никогда не поднимал шума, но ледяное проклятие, вздохом слетевшее с его запавших уст, когда он смотрел в сторону Дублина, было покрепче, чем все громогласные богохульства Доннибрука; когда он вернулся в дом, на его белом лице лежала тень.
– Он не приедет сегодня, мадам, – сказал Дейнджерфилд холодно и кратко.
– О, слава богу!.. То есть… я так боюсь… я говорю об операции.
Дейнджерфилд молчал, заложив руки в карманы. На его лице, странным образом одновременно и белом и потемневшем, застыла ухмылка. Это был конец. Итак, план его не удался и доктор Стерк никогда не заговорит?
В половине одиннадцатого надежда покинула мистера Дейнджерфилда. Да, если бы ждали доктора Пелла, все было бы иначе. Но Черный Диллон частных пациентов не имел и пользовался известностью только в больницах. Задержать его не могло ничто, кроме его пороков, а побуждали к поездке в Чейплизод пятьсот фунтов. Он не приехал. Значит, либо ему разбили голову в потасовке, либо он валяется пьяный под столом. И мистер Дейнджерфилд простился с любезной миссис Стерк, распорядившись, если доктор все же приедет, тотчас послать за ним, Дейнджерфилдом, а до его прихода не разрешать доктору что-либо делать.
И мистер Дейнджерфилд молча надел в холле сюртук, захлопнул за собой дверь и некоторое время угрюмым часовым стоял под деревом, обратившись к Дублину. Отец Время не притупил восприятия белоголового джентльмена: не тронул онемелыми пальцами его ушей, не пустил в глаза дыма своей трубки. Зрение Дейнджерфилда было острым, слух чутким, и тем не менее ни огонька, ни звука он не уловил; через несколько минут он повернулся и, как белый призрак, заскользил прочь, к Медному Замку.
Менее пяти минут спустя окна доктора Стерка задребезжали от грохота кареты, раздался бодрый трезвон колокольчика у парадной двери, и доктор Диллон, щеголявший сомнительной чистоты великолепием, в большом запачканном парике, сжимая в костлявой руке трость с золотым набалдашником, ступил на порог. Служанка, которая открыла доктору дверь, испугалась при виде его багрового лица, воздух наполнился запахом пунша с виски. Доктор, сжимая под мышкой футляр с инструментами, пронзил служанку взглядом своих выпуклых черных глаз, спросил миссис Стерк и без церемоний ввалился в малую гостиную. Там он бросился на диван, взгромоздил на него свои худые ноги и запустил уродливую руку под парик, чтобы почесать голову.
Глава LXXXVII
Двое приятелей беседуют тет-а-тет в своей старой квартире, а у доктора Стерка срезают косичку, и начинается консультация
Послушайте, как жужжит деревня или гудит город, – какое удивительное разнообразие голосов и чувств уловите вы в этом шуме. Поразительно: достаточно свести вместе совсем немного семей, чтобы получился dubia сœna[67], с полным набором сладких и горьких блюд.
Рев многих вод – завывания многоголосого человеческого хора (удивляюсь его монотонности при бесконечном разнообразии составляющих звуков) – разносится во мраке. И никто, кроме рассказчика, не способен разобраться в этом гигантском оркестре и, едва взглянув, определить, что делает в данную минуту какая-нибудь дудочка или скрипичный смычок. Это напыщенное бренчание – голос обладателя обтянутого белым марсельским жилетом толстого брюха, pietate gravis[68]; жалобный вой испускает Лазарь у ограды низкого дворика, бас – это старый богач рычит на своего дворецкого; пикколо – усердный школьник посвистывает над латинской грамматикой; душераздирающая мелодия исходит от бедной миссис Фондл (она прощается со своим умершим мальчиком); безобразный баритон, доносящийся из пивной, – то, что бродяга Уилли называет колобродной песнью, – заткни уши и проходи мимо; а это чистое сопрано в детской не смолкая бормочет какие-то безобидные глупости наполовину распеленутому младенцу, чтобы он перестал кричать.
И таким образом в тот вечер, как обычно, от нашей деревни к звездам возносился мерный шум голосов – дикий хаос звуков; его нам нужно будет подвергнуть анализу и извлечь те отдельные мелодии, которые представляют для нас интерес.
Капитан Деврё сидел у себя. Он был уже сравнительно спокоен, хотя душой его владело безумное и нечестивое отчаяние. Внешне он соблюдал невозмутимость – чтобы спрятать от толпы свои шрамы и язвы; он принадлежал к числу тех гордецов, что живут среди людей, окружив себя пустыней.
Маленький Паддок был тем человеком, от которого Деврё скрывал меньше, чем от всех прочих. Паддок был бесконечно добр, умел дружить и хранить тайны, а кроме того, безгранично восхищался Деврё, и поэтому его ждал теплый прием даже в ту минуту, когда любой другой посетитель был бы встречен весьма недружелюбно. Паддок огорчился, заметив бледность, ввалившиеся глаза приятеля и тень суровости и печали на его лице, – ко всему этому Паддок не привык и был ошеломлен.
– Я думал, Паддок, – сказал Деврё, – и мысль моя стала удивительно походить на отчаяние… вот и все. Подумай сам… что мне остается?.. Все мои козыри биты, скоро я проиграю и самого себя. Насколько же отлична, сэр, моя судьба от других. Есть люди хуже меня… несравненно, во всех отношениях хуже… и, черт их побери, они процветают, а я иду на дно. Это несправедливо! – И он крепко выругался. – Есть от чего стать богохульником. Жизнь мне не нужна… она мне обрыдла. Запишусь добровольцем. Первая моя мысль утром и последняя перед сном: «Ах, как хорошо было бы получить пулю в голову или в сердце». К черту весь мир, к черту чувства, к черту память! Я не такой человек, чтобы вечно держать себя в