Александр Сеничев - Александр и Любовь
Именно в этот период «тусклых улиц очерк сонный» становится постоянным спутником Блока. Именно теперь он начинает надолго уходить куда-то. И за этим Куда-то всё отчетливее проглядывает недоброе От Кого-то. О нет - конечно же, нет, до настоящего взаимоотчуждения еще далеко, но Люба уже чувствует, уже тревожится: Саша не с ней. Мы не знаем, стало ли это тою же весной темой их специального разбирательства, но уже в апреле - непривычно рано - супруги перебираются в Шахматово, где Блок сейчас же с головою уходит в хозяйство.
Его письма к матери пестрят подробностями сельского быта. Как доехали, как благополучно выглядят лошади, какой великолепной ветчиной накормила их скотница Дарья. Он пишет о неудачном заграждении пруда, о загубленном цветнике, чистке сада, о борове «с умным и спокойным выражением лица», о телках, петухах, курах, гусях и индюках, вновь о лошадях, о необходимости пригласить землемера, о покупке быка, пахоте, заготовке льна и дров. О «шестнадцати розовых поросятах» в первом только письме он упоминает семь - семь раз! А во втором еще и уточняет: «поросят четырнадцать, а не шестнадцать».
В этих письмах нет лишь одного живого существа -
Любы.
И где Люба?
Да тут, рядом. Супруги заняты обустройством жилья. Обосновались во флигельке, что на самом въезде в усадьбу.
В старом бабушкином сундуке отыскали пестрые ситцы, бумажные веера, старинные шали - все пригодилось для убранства комнат.
Переписка с Белым по-прежнему интенсивна и полна всяческих заверений в преданности. Но «различие темпераментов» (формулировка Блока) все приметней. Тем приметней, чем ближе дата приезда в Шахматово москвичей. Сам пригласивший их по зиме Блок теперь уже не хотел этой встречи.
Во всяком случае, ему не понравилось присланное давеча фото, где усатые и напыщенные Сережа с Борей сидят за столиком, на котором рядом с Библией водружены портреты их кумиров - Вл. Соловьева и Любови Дмитриевны.
Белый пожаловал в Шахматово в начале июля. Соловьев подтянулся чуть позже. Также прибывшие к месту своей привычной летней дислокации ранее обычного сестры Бекетовы встретили гостей совершенно растерянно. Пригласили в гостиную. Сидели, вели вежливую беседу. Потом позвали в сад, куда вскоре явились и остальные дачники - Кублицкий с братом и матушкой Софьей Андреевной.
И тут все заметили возвращавшихся с прогулки Блоков.
Любочка - рослая, розовощекая, уже не тонкая петербурженка, а молодая ядреная бабенка, кровь с молоком, - шла в сарафане, в платочке пестром по-на самые брови. Блок - широкоплечий, с погрубевшим обветренным лицом, в просторной белой рубахе, расшитой по подолу темно-красными лебедями, в смазных сапогах - не Фет, поющий о соловьях, но этакий здоровяк-хозяин Шеншин (Борина оценка).
Атмосфера сразу же сложилась тяжеловатая. С первых же часов. Это была Москва-наоборот. Чинные родственники Блока за разглагольствованиями декадентов держались отчужденно. Неугомонный самозваный затейник Сережа вносил немало наигранного оживления, донимал шаржами на каких-то тут же выдумываемых им философов XXII века, ожесточенно спорящих о том, а существовала ли секта блоковцев вообще, и главное - кем была таинственная Л.Д.М. - живой женщиной или мифическим персонажем? При этом сама Люба была, пожалуй, единственной, кому эта выспренняя игра не казалась моветоном. Блок держался безукоризненно гостеприимно, но быть радушным не получалось: обстановка определенно раздражала его: друзья не умолкали, он только слушал. Без всяких видимых причин между ним с Белым начали возникать «минуты неловкости», когда они старались не оставаться с глазу на глаз. Когда же молчание становилось многозначительней допустимого, Блок вдруг пытался объясниться - уводил Борю в поле и с бог весть откуда бравшимся жаром твердил: «Ты же напрасно так думаешь, вовсе не мистик я, не понимаю я мистики» -«Бывают минуты сомнения» - отбрехивался (а по-другому и не назовешь) Белый.
На чем, собственно, в то лето и расстались. Откланиваясь, Боря настойчиво зазывал навестить его в усадьбе Серебряный Колодезь. Из Москвы уже они с Сережей отписались, что возжигают ладан перед изображением мадонны - «чтобы освятить символ зорь, освещенный шахматовскими днями» («свят»-«свет» - ох уж этот Серебряный век).
Перед ликом не той ли самой мадонны - с присланной фотографии жгли наши мистики свой ладан, пока Блок изводился в поисках вежливого уклонения от ответного визита?
Итоговую для нас черту под этим летом подведет тетушка Марья Андреевна: «Сашура - злой, грубый, непримиримый, тяжелый; его дурные черты вырастают, а хорошие глохнут. Он - удивительный поэт, но злоба, деспотизм, жестокость его ужасны. И при этом полное нежелание сдерживаться и стать лучше. Упорно говорит, что это не нужно, и что гибель лучше всего.». И столь нелестное замечание тетки по адресу любимого племянника дает нам право воспроизвести и продолжение ее тирады - насчет снохи: «. за год жизни с Любой произошла страшная перемена к худшему. Она не делает его ни счастливее, ни лучше. Наоборот. Она -недобрая, самолюбивая, она необузданная». Разумеется, тетушка субъективна. Она глядит на Любу бекетовским глазом. Но кто сказал, что этот ракурс для нас лишний? Сама Люба, что ли, должна сообщить нам в «Былях-небылицах»: ох, друзья мои, и необузданная же, самолюбивая, и недобрая была я в то лето?! Или как?..
О том, что происходило все это время между Сашей и Любой, известно немного. Вот, разве в дневнике у той же тети Мани в ноябре любопытный пассажик: «Пришел Сашура, до того мрачный, что Люба еще стала печальнее. Должно быть, дома у них совсем плохо».
«Совсем плохо» - не больше, но и не меньше.
Можно, конечно, предположить, что Сашура мрачнеет под впечатлением настроений на улицах революционизировавшегося Петербурга, а Люба не приемлет этакой впечатлительности молодого супруга и печальнеет в ответ? Конечно, можно. Но верится в это с трудом.
Тем более что тут же тетушка сообщает и каких-то невероятно неистовых сценах Любиной ревности - по поводу Гиппиус и некой Кины. Кто есть эта самая Кина - до сих пор никем не прояснено. А вот кто такая Зинаида Николаевна -мы знаем прекрасно. И прекрасно же знаем теперь, что ревновать Сашуру к ней было так же смешно, как и саму Гиппиус к Сашуре. Нет. Разгадка напряга кажется нам очевидной: Люба приезда Белого ждала, Саша - нет.
Год другой: бедная Люба
И вот - тревожный январь 1905-го. Так уж вышло, что Боря прибыл в Петербург в воскресенье, вошедшее в анналы под названием «кровавое». И сразу же поспешил туда, где всё это время находилось его пылкое сердце. Но квартира №13 - при кажущемся спокойствии ее обитателей - жила в этот день исключительно происходящим за окнами. Вот - пошли, вот -стреляют, вот - кучи убитых...
Блок поминутно вставал (что в любом другом случае - не блоковском - означало бы «вскакивал»), ходил вдоль комнаты в своей просторной черной блузе, знакомой нам нынче по целому ряду его фотоизображений (эта блуза - ноу-хау артистичной Любови Дмитриевны), курил неизменную папиросу, надолго замерев у окна. Белый явился к нему с целым ворохом впечатлений и вопросов, признаний и недоумений, накопившихся за время разлуки, но ни о чем неземном говорить теперь они не могли - «события заслонили слова».
Не солоно хлебавши, гость подался к Мережковским. У тех происходило, по сути, примерно то же: Зинаида, возлежа на любимой кушетке, попыхивала своей вечной «пахитоской», Мережковский чадил гаванской сигарой, третий-нелишний Философов цедил что-то сквозь зубы. И - разговоры, разговоры, разговоры.
Без малого месяц Белый мотается между двумя этими домами. Мережковские возмущены и даже ревнуют его к Блоку: «Да что же вы там делаете? Сидите и молчите?» -«Сидим и молчим».
В эти дни Блок действительно неразговорчивее обычного. Лишь изредка берет Борю за локоть: «Пойдем. Я покажу тебе переулочки.».
И они ходят, ходят - все так же молчком. А вечером у Мережковских очередной допрос с пристрастием: «Что вы делали с Блоком?» - «Гуляли.» - «Ну и что же?» - «Да что ж более.» - «Удивительная аполитичность у вас: мы -обсуждаем, а вы - гуляете!».
Советские блоковеды страсть как любят вставлять в описание этой и последующих пор в отношениях Саши с Борей живописные подробности стрельбы на далекой московской Пресне, об отважной гибели нашего флота в японских морях и т. п. Даже о поездке Дмитрия Ивановича Менделеева к Витте, после которой он, воротившись домой, снял со стены портрет Сергея Юльевича со словами: «Я больше никогда не хочу видеть этого человека». Подробности - что и говорить - яркие. Но какое, извините уж нас, имеют они касательство к нашим героям? - Весьма и весьма условное.
Бушевавшие за окном политические бури никогда не касались Блока напрямую. Он сторонился их с юных лет. Помните эпизод со студенческими беспорядками 1901-го? Ну когда Александр не захотел поддержать бойкота, устроенного однокашниками реакционным преподавателям, за что и был объявлен одним из них предателем. Известно, что не понявший обиды товарищей Блок отзывался тогда о происходящем как о «постоянном и часто (по-моему) возмутительном упорстве», уверяя, что сам принадлежит к партии «охранителей» - если и не существующего строя, то уж, по меньшей мере, «просто учебных занятий». Не корим -всего лишь свидетельствуем.