Жак Шардон - Эпиталама
— Я думаю, что уже скоро, — сказал Альбер. — Мы ждем ответа Ваньеза. Я не могу позволить, чтобы отец уехал один; вы же прекрасно понимаете. Я стараюсь убедить его, что это дело не слишком существенное, но в последнее время он готов беспокоиться из-за любого пустяка. Совершенно ясно, что в этом году мы уже не вернемся.
Они остановились под ореховым деревом.
— Мы ведь не можем расстаться так быстро, правда же? — продолжал Альбер. — Нам так мало удалось поговорить… Я плохо вас знаю… Надо писать друг другу.
И добавил небрежно:
— Попросите Мари-Луизу, чтобы она написала на конвертах ваш адрес, а вы отдадите их мне.
— Мари-Луизу?
— Я говорю Мари-Луизу потому, что она здешняя, и потому, что вы легко ее уговорите. Правда, на конверте будет штемпель Парижа. У вас мама очень проницательная?
— Мама никогда не смотрит письма, которые адресованы мне, даже на конверт.
— Святая доверчивость! Это мне нравится. Да, лучше, чтобы матери оставались в неведении.
VI
Сидя за письменным столом, Альбер открыл старый учебник по праву, чтобы уточнить некоторые детали. Найдя в нем свои старые карандашные пометки, сделанные еще во время учебы, он подумал, что вся эта теория не имеет ничего общего с настоящей жизнью. Приходилось все учить заново.
Он прервал чтение, чтобы ответить на телефонный звонок.
«Я вас плохо слышу», — сказал он, прижимая трубку к уху.
Голос Катрфажа сначала был еле слышен из-за какого-то потрескивания, затем зазвучал отчетливее, словно приблизившись: «Элен написала ему в июле. Я ждал этого. Помните, я говорил вам об этом на Пасху. Простое письмо. В тот же день она быстренько уехала. Я вам все объясню у Эриаров. Удар был ужасный. Ведь он был единственным, кто не знал, что эта женщина обманывала его уже два года».
— Несчастный! — воскликнул Альбер, протягивая руку за документами, которые принес ему Ваньез. — Я как-то написал ему из Нуазика. Он мне не ответил. Теперь я понимаю. Сейчас же еду к нему. Я закончу дела после обеда, — произнес Альбер, кладя руки на стол. — Я еду к Кастанье. Сейчас полодиннадцатого. Я вернусь не раньше чем к обеду. Если отец будет меня спрашивать, скажите, что мне надо было уехать. То, что я уезжаю, никак не нарушает ваших планов?
— Вовсе нет, мой дорогой, — ответил Ваньез, входя в кабинет господина Пакари, где любил находиться, когда не было патрона. — Я приму господина Давио здесь. Это будет более удобно.
Альбер, улыбаясь, быстро шел по улице. Он думал: «Ну вот, наконец он избавился от Элен. Как он мог любить ее? С его-то умом не заметить ни глупости, ни лживости этой ветреной женщины».
Однако, оказавшись на роскошной лестничной площадке Кастанье, он вдруг живо представил себе горе своего друга. Пока он жал пальцем на кнопку звонка, на лице его появилось выражение серьезности и сосредоточенности.
— Господин Кастанье у себя? — тихо спросил он у слуги, который резко распахнул дверь.
Появился Кастанье; на нем был домашний костюм в зеленую полоску и тапочки на босу ногу.
— А, это ты! — бодро воскликнул он. — Я узнал твою манеру звонить. Пойдем-ка лучше в кабинет; в моей комнате беспорядок. Стыдно, — сказал он, проводя рукой по волосам, — я не одет, не побрит; утро проходит удивительно быстро. Я все думаю, как это люди находят время работать. Нет, серьезно, я задаю себе вопрос, как можно добросовестно изучать что бы то ни было и каждый день умываться? А я, представь себе, решил изучать английский язык…
Альбер, опершись на подлокотник кожаного кресла, листал учебник английской грамматики, избегая смотреть на Кастанье.
— Уже два месяца я работаю, как какой-нибудь школьник, — добавил Кастанье, улыбаясь. — Два урока в неделю беру. Катрфаж хотел утащить меня в Сен-Мало…
Произнеся фамилию Катрфаж, Кастанье встретил взгляд Альбера и, посерьезнев, замолчал.
Он сел за стол. После небольшой паузы Кастанье сказал, глядя вниз:
— Естественно, Катрфаж тебе рассказал… Все кончено.
Голос Альбера прозвучал тихо и нерешительно:
— Я знаю, что она тебе написала…
— Да… Она написала очень откровенное письмо.
Лицо Кастанье словно растворилось в тумане, глаза смотрели безжизненно.
Он повернулся лицом к кожаному креслу:
— Если бы мне кто-нибудь сказал три месяца назад, что я буду сидеть на этом вот месте, перед этим креслом, и что она больше никогда сюда не придет…
Он опять перевел взгляд на стол и снова умолк; на лице его застыло страдальческое выражение.
Он продолжал:
— Та минута… Весь этот ужас, который я бы не пережил, если бы мог себе представить его, понимаешь, я бы не пережил даже мысли об этом, — я его пережил, я нахожусь здесь и вот разговариваю с тобой. Все-таки это странно.
Альбер внимательным добрым взглядом смотрел на него, ничего не отвечая.
— Надо полагать, реальность как-то смягчает удары судьбы, — сказал Кастанье. — Когда Элен мне написала, когда я узнал… В этот момент она стала для меня другим человеком. Я больше уже не был…
Он сел, взгляд его оживился, и он продолжал:
— А впрочем, нет. В сущности, это неправда. Что поражает, так это утешение, которое мы себе придумываем, когда приходит несчастье. Та женщина, что я когда-то любил и считал верной, такой и осталась в моей памяти. Даже в тоне ее прощального письма сохранилась присущая ей аккуратность и точность. Я говорил себе: «Как же она должна была страдать!..» Я перечитывал ее письма и слышал ее голос, продолжал видеть ее нежной, благородной… Мне казалось, она вот-вот вернется. Потом я понял, постепенно… Но в то же время это исчезновение неизвестно куда, это внезапное наступление ночи, это оцепенение, когда душа блуждает, утратив ориентиры, и живет в каком-то тумане… Это мне напоминает слова вашего друга Натта. Он мне говорил: «Смерть уносит с собой страсть оставшегося в живых любовника. Когда остается лишь труп, любви нечем питаться».
— Что касается чувственной любви, то это, может быть, действительно так, — сказал Альбер.
— А другой и не существует, дружище. Нет такой любви, которая не основывалась бы на чувственности. Да, я знаю: восхищение, нежность, родство душ и прочее, из чего сооружают любовь. Но только ведь это любовь холодных сердец.
— Это пока не доказано.
— Да брось ты, — сказал Кастанье, улыбаясь, — ты же в этом ничего не понимаешь. У тебя нет никакого темперамента. Разве не так? Ты просто кусок льда.
— Действительно, требовательная любовница меня бы привела в ужас.
Альбер встал и дотронулся до плеча Кастанье.
— Я был рад повидать тебя, — сказал он, улыбаясь… — Меня давно восхищают и твое независимое мышление, и присущий тебе трезвый взгляд на свои собственные чувства. Ты создан не для того, чтобы любить. Ты слишком умен для этого.
— Заблуждаешься, — сказал Кастанье, хмуря брови, чтобы скрыть удовлетворенную улыбку, которая, как он почувствовал, заискрилась в его глазах.
А Альбер продолжал:
— Иногда я говорил о твоей страсти с Катрфажем, хотя он вовсе не является моим другом; но ведь с тобой приходилось пользоваться другим языком. Тебя щадили, как тяжелобольного. Это было мучительно.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Кастанье.
— Я говорю о том, что тебе уже стало известно и что мы все знали уже давно. Ты любил женщину, которая этого не заслуживала. Однажды я ее встретил… Ты тогда считал, что она возвращается из Экса. Так вот! Мы ехали с ней в одном поезде; она села в Ангулеме.
— В Ангулеме… — тихо произнес Кастанье.
Стиснув зубы и задумчиво глядя в окно, он держался пальцами за край стола, пытаясь молча преодолеть свою боль.
Он повторил:
— В Ангулеме…
Потом сказал:
— Нет. Она была искренней женщиной. Она мне никогда не изменяла. Я это знаю. У тебя о ней превратное представление. Она такая прямодушная, чистосердечная… Она не умела лгать. Потому-то она меня и оставила. Она встретила мужчину, смутившего ее покой. Она решила, что погибла, не захотела лгать и тут же ушла. Она была слишком свободна. Выходила одна, без меня; у нее не было домашнего очага. А женщин нельзя оставлять свободными. Понимаешь, надо жениться на женщине, которую любишь, и беречь ее! Беречь от всех прохожих, от всех друзей, от чужих глаз.
— Она еще может вернуться, — сказал Альбер, пытаясь смягчить удар, который он нанес другу и который, казалось, оставил на его лице отметину. — Она просто испугалась. Когда она узнает, что ты ее простил, она вернется: вы все забудете.
— Я не думаю, что она вернется, — сказал Кастанье.
— А ты знаешь, где она сейчас?
— Нет, — ответил Кастанье, притихший и рассеянный.
* * *По той причине, что младшей дочери Эриаров было столько же лет, сколько и Мерседес, и что бал начинался с концерта, госпожа Катрфаж позволила своей дочери пойти на этот вечер. Хотя Одетта была на девять лет старше сестры, это был ее первый выход в свет.