Станислав Виткевич - Прощание с осенью
Геля задумалась, обхватив ноги за коленками. Ее белые ладони судорожно сжимались и разжимались, как щупальца какого-то морского чудовища. В этот момент она была для себя воплощением мерзости телесного бытия каждого существа и той борьбы духа с плотью, которая иногда возвышает его над мерзким скопищем клеток, истекающим выделениями желез, темным внутри, кровавым, теплым и вонючим — словом, гадким, но в то же время единственным и неизбежным. Она испытывала отвращение к малейшему движению, к каждому высказыванию, даже ко всякой мысли. В лучшем случае — нирвана индийского факира: единственное, что смогло предотвратить наплыв этой липкой метафизической гадости, которой, чувствовала она, вымазана до самых кончиков своего существа. А кроме того и другие люди — эти воистину непостижимые, но такие порой близкие (брр!) и понятные инакополые, эти мужчины, копающиеся собой как раз в этом самом... Какая же это мерзость, пол! Покаяние становилось неизбежным. Но уже через мгновение она не чувствовала ничего, кроме до костей пробирающей холодной грусти и пустоты. Дальше была только смерть, к которой она столько раз доверчиво и смиренно обращалась и которая всегда с презрением ее отвергала. Со скрытой где-то на дне души верой в небытие она молилась на него уже с десятого года жизни, а может, и еще раньше, не веря в вечную жизнь духа, несмотря на безумную, дикую тоску по этой вере. «Смерть или жизнь на вершине», — говорила себе маленькая пятнадцатилетняя евреечка, вперив взгляд в бездонную тайну собственного бытия. Уже тогда через привычные события повседневности она смотрела на себя и на все как на отблеск чего-то непостижимого, страшного. Но Небытие, словно сверкающий непробиваемый панцирь, отражало ее грезы, показывая на своей гладкой поверхности, блистающей совершенной пустотой, ее собственное непонятное изображение и далекие миражи протекавшей где-то рядом жизни. И тогда, подобно сумрачному и «радужноперому» стервятнику (так она называла его), на ее душу упал истинный властелин ее детства, Шопенгауэр. И она долго блуждала мыслью в его великолепной метафизике, как в каком-то громадном здании из таинственного сна. Впрочем, здание это было пустым, хоть и прекрасным, в нем были большие и светлые покои и уютные закуточки и даже недоступные башни и неисследованные подземелья, и она не успевала заполнить его своей внутренней жизнью. Хотя это здание где-то там еще существовало, оно превратилось в руины, как и многие другие вещи из детских лет, начиная с игрушек и кончая «первыми и единственными Любовями». Утратив свою веру, она не пристала ни к брахманской метафизике, ни к буддистской этике. Некоторое время спустя пришел Кант и все «меню» современной дискурсивной философии. Все, что с ней обычно творилось, было несоизмеримо с величием того мира, в котором она жила мыслью и в отдаленном, неизвестном, замкнутом пространстве которого царила смерть. Эти воспоминания вызвали новые сомнения.
— Почему именно эта религия, а не другая? — вдруг начала она. Выпштык вздрогнул и вернулся к действительности. — Я знаю: существует иерархия, от тотемизма до Будды, но не должна ли я стать буддисткой, если эта религия, как вы когда-то сами, святой отец, признали, более всего похожа на единственную, чисто негативную истину, к которой устремлена вся философия?
— Именно поэтому ее следует отвергнуть. Это всего лишь нечто несовершенное. Религия не является несовершенной философией, она — нечто само в себе, не сравнимое ни с чем, даже с самым высоким.
— А все же это только исходное сырье, понятийная обработка которого дает дискурсивную философию.
— Сырье! — иронично воскликнул Выпштык. — Если мы признаем сырьем все, что не представляет из себя жалкую комбинацию понятий, то я не обижусь на этот эпитет и в отношении религии, но тогда в эту категорию переходят вообще все чувства, то есть вся непосредственная жизнь. Нет, дочь моя, то, о чем ты так презрительно говоришь, есть сущность индивидуальных бытований: религиозные чувства везде одни и те же, а из них, в зависимости от силы откровений, заслуженных добродетелью, вырастает, как цветок из луковицы, система каждого конкретного культа. Сами по себе понятия и их системы — это всего лишь надстройка...
— Так, значит, религиозные чувства должны быть уже у животных?
— Да, говорю тебе определенно: ими в разной степени наделены все живые создания, но только мы, католики, понимаем и интерпретируем их адекватно. Религия является не понятийной их трактовкой, а символически-чувственной транспозицией на фоне истин, непосредственно данных в откровениях. Моя система в рамках моей Церкви не является каким-то модернизмом, ведущим через серию незначительных компромиссов вплоть до полного безверия и псевдонаучного материализма. Я расширяю веру, а не уничтожаю ее вроде тех, кто, якобы приспосабливая ее к результатам науки, губит ее суть. Наша вера не сразу была такой, какая она теперь, она формировалась постепенно! Я делюсь с тобой самыми сокровенными моими мыслями, я глубоко верю в творческую мощь католицизма. Нас ожидает великолепный расцвет, если только те, кому порой случайно, в силу попущения Божия, доводится стать носителями сущности нашей веры, не погубят эту самую мощную в мире конструкцию чувств. Я не говорю об этике, ибо знаю, что к этой теме ты невосприимчива, как дикобраз. Будучи знатоком душ, я знаю, что твоя этика не автономна, она проистекает из твоих высших, абсолютных, изначальных понятий. Только мы сможем удержать человечество от механизации и маразма.
— Создав для этой механизации основу, — перебила Геля. — Уже двадцать веков вы работаете над этим.
— Грядет возвратная волна. Только этого никто, кроме нас, католиков, не видит. Вздымается государство Антихриста-уравнителя, до запредельных высот, чтобы с них еще ниже пасть. Снова зацветут тогда души, как свежие цветы, во всей своей метафизической красе, без эгоизма и жестокости; будут сняты противоречия: доброты и силы, социального совершенства и индивидуального расцвета, жертвенности и расцвета личности...
— А как быть с теми, кто был раньше? Почему не расцвело все сразу, с самого начала?
— Надо заслужить. Мы сами должны добиться этого. Какой прок в том, если бы так было испокон веку? Тогда бы не было ни творчества, ни трагизма. Пути Всевышнего неисповедимы. Бог могуществом своим дал людям свободу бороться за заслуги. Каждому при этом Он дал столько благодати, сколько нужно для того, чтобы спастись. И вот что я скажу тебе, тоже по секрету, ибо ты выше идеи вечной кары и стремишься к самосовершенствованию отнюдь не для награды, вот что скажу: А д д о л ж е н б ы т ь л и к в и д и р о в а н. Я все понял: будет только Чистилище, и то на какое-то время, разумеется, а потом — Небо для всех. Но то, чем оно будет, ни один из ограниченных умов не в состоянии себе представить. Снятие проклятия духовной ограниченности станет главной наградой за сам факт обычного существования здесь. Мы будем смотреть на мир и его тайну в бесконечном совершенстве Бога, как в зеркало. И вот еще что скажу тебе: в социальном плане христианство первых веков в корне отличалось от Церкви времени Ренессанса, и оба эти этапа отличаются от сегодняшнего положения дел. Хотя между двумя последними существуют по сути лишь различия в степени. Но несмотря на существующие различия, есть нечто связывающее их в единое целое, а именно — фундаментальные положения этики и догматики.
— Но у каждой эпохи свой тип людей на творческих должностях в церкви, государстве и во всех прочих сферах (разве что в науке это не так), свой, совершенно отличный слой, вы понимаете, святой отец? Таким образом незаметно все изменяется до неузнаваемости. Но лишь избранные видят это, а именно те, у кого голова не свернута такими идеями, как прогресс, человечество, развитие в направлении идеала всеобщего блага, вообще всей этой псевдодемократической ахинеей...
— Ты кончишь, наконец? Ты вовсе не глупа, дочь моя, и я знаю об этом. Но не о том сейчас речь. Скажи мне, кроме буддизма, который в этических концепциях отчасти сравним с нашей верой, существует ли религия выше христианства, причем в его католической форме?
Геля молчала, тщетно пытаясь возвеличить в своей фантазии протестантизм и православие, но она была недостаточно знакома с этими религиями, и усилия ее оставались без результата. Ее также коробил символизм преображения в протестантизме, а православие отталкивало отсутствием конструктивного элемента в литургии и еще чем-то неуловимым, в чем она не отдавала себе отчета. Ее собственная религия оставалась как бы в стороне, не принимая участия в этом конкурсе.
— Тайна — вот суть метафизики, — продолжал ксендз Выпштык. — Лишь у нас тайна чтится и возвышается, причем не в символах, а в непосредственно данной реальности.
— Вы, святой отец, злоупотребляете этим понятием. Ибо непосредственная реальность — это непосредственное переживание, одинаковое по сути своей как у одноклеточного, так и у человека...