Озорные рассказы - Оноре де Бальзак
— И что же принудило столь молодого парня, как ты, идти в Римскую курию?
— Уважаемые, да хранит вас Господь, — отвечал тот прямо и простодушно, — я совершил самый дикий изо всех грехов, а было это так. Причалили мы к берегу в гишпанской Валенсии, и впервые боцман дал мне дозволение выйти в город, и не успел я ступить на землю, как повстречался мне мужчина с кожей столь белой и нежной, что я вовек не видывал. Распалившись, последовал я за ним, он привел меня в какую-то каморку, разделся, и я, ослепнув от совершенств его телесных, тряхнул его хорошенько, тем более что спереди у него было точь-в-точь как у нас сзади; но после забрало меня великое раскаяние и стыд оттого, что я отдался этакому чудовищу, и оттого воротился я на корабль в великом ужасе.
Два пилигрима принялись хохотать и спросили, не было ли у чудовища под подбородком двух прекрасных полушарий.
— Да, были, не такие твердые, как те, что у нашего толстого и красивого капитана, но на вид куда более приятные.
— Чудовище твое — это женщина, — сквозь смех и слезы проговорил алеманский барон и разъяснил бедолаге, сколь грешной была его жизнь на корабле, и просветил насчет гнусных подлогов и обманов, к коим прибегают корсары, живущие не так, как все люди, а шиворот-навыворот и задом наперед. У бедного матроса от речей алеманца глаза сделались большими и круглыми, будто плошки, и он порешил, что Рим ему теперь ни к чему, а надобно прямо с рассветом взяться за женщин, несмотря на охи и ахи доброго немца, который советовал ему все же искупить свои грехи, тем паче что грешил он по неведению.
Тут старый моряк вступился за мореплавателей, сказав, что жизнь их сплошная череда чудес и по всем статьям отличается от нравов городских и порядков сухопутных и что надобно ведать, сколь трудно целый год болтаться по милости ветра и волн и никогда не знать, что тебя ждет; и вот так однажды по пути в Гишпанию поднялся такой безумный шторм и задул ветер такой силы, что их судно вынесло на берберский берег Африки и непонятно как протащило по песку целую милю, опосля чего оно стало как вкопанное между двумя пальмами.
Рассказ сей произвел большое впечатление на доброго алеманца, каковой направлялся в Рим из-за одного странного физического изъяна: взял он в жены девицу, коей природа по странной прихоти своей перекрыла вход в венерину мастерскую, и хотя на свою-то природу он никогда не жаловался, пришлось ему обратиться за подмогой к хирургам, и эти искусники обещались сделать разрезы и убрать перегородку, закрывающую доступ к сокровищу, каковое, безо всякого сомнения, природа посчитала столь драгоценным, что закупорило с удвоенным тщанием. Однако жена его испытывала столь непреодолимый страх перед хирургами с их острыми струментами, что ничто не могло заставить ее лечь под нож и дать себя разрезать: ей было лучше разорвать свой брак, а алеманцу было лучше обращаться с женою окольным путем, с тем чтобы оставить благоверную при себе, ибо не было на свете столь милой, доброй, улыбчивой и веселой женщины, как она; и что эта жена зачала и родила ребенка этим самым путем внезаконным, чего он весьма убоялся и пошел в Римскую курию просить у папы бреве на сей невиданный случай, дабы не попасть под суд церковный.
— Чушь несусветная, — заявил старый моряк, — я повидал немало стран и знаю, что ни в одном из уголков земли женщины не рожают детей никак иначе, как через перед.
— Эх, друг мой, — фыркнул алеманец, — я только что поверил тебе в целую милю, а ты не хочешь поверить в один дюйм разницы!
Сие поучает нас не слушать болтовню на постоялых дворах, каковая вся есть поток лжи и несуразностей.
Пролог к пятому десятку, именуемому «Десяток подражаний»
Милые мои сластолюбцы веселые и любовники неутомимые, а также вы, дражайшие читатели, находящие радость и удовольствие в сих высоконравственных десятках, вкушающие их мелкими глоточками, принимающие их в том и только в том порядке, в коем они подаются, обратите ваше досточтимое внимание на то, что пролог — это единственное место, в коем автору дозволительно сказать вам два, а чаще три слова; так вот сей пролог послужит ему для того, чтобы с нижайшим смирением испросить у вас прощения за десяток, который неспроста именуется «Десятком подражаний». Автор принужден был сочинить его из-за пошлых, глупых и позорных нападок жонглеров лживыми словесами, торгующих фразами по случаю и без случая, ненавистных невежд, продавцов отрав опиумных, ходящих под именем книг, этих сборников нелепостей, мелкотравчатого пишотства[164] и слащавой претенциозности, чтению коих сопутствует столь страшная зевота, что даже у осла, кабы умел он читать, вывернулась бы челюсть; и эти кудесники-фигляры воротят нос и утверждают, что озорные рассказы автором списаны и перекроены, что это подражания и подделки. Подражания кому? Рабле, говорят отдельные из оных. Подражать Рабле, быть Рабле! Да это же значит быть больше чем Рабле. Подражания, подделки? Ослиные головы! Да целой жизни человека, сиречь человека ученого, едва ли достанет на то, чтобы отыскать в древних книгах слова, обороты и выражения, коими усеяны вышеозначенные озорные рассказы, и нанизать их, точно жемчуг в четках, в порядке грамматическом. Сразу видно, названные злые люди ведать не ведают, что каждый драгоценный камушек, вправленный в эти десятки, сделан был с маху, точно крошечный младенец, и кабы камушек сей не нашелся молниеносно и не оказался уже очищен, огранен, вырезан и обработан, он никогда бы не увидел света. Так поступают ханжи, забрасывающие трупами живых сочинителей, дабы