Уильям Теккерей - Четыре Георга
У Селвина есть домашний священник и паразит, некто доктор Уорнер фигуры ярче не найти ни у Плавта, ни у Бена Джонсона, ни у Хогарта. В многочисленных письмах он рисует нам штрих за штрихом свой собственный портрет, и теперь, когда оригинала больше нет на свете, присмотреться к этому портрету отнюдь небезынтересно; низкие удовольствия и грубые забавы, которым он предавался, все окончены; вместо нарумяненных лиц, в которые он подобострастно заглядывал, остались лишь голые кости; и важные господа, чьи стопы он лобызал, все давно в гробу. Этот почтенный клирик считает нужным уведомить нас, что в бога, им проповедуемого, не верит нисколько, но что он, слава тебе Господи, все же не отпетый негодяй, как какой-нибудь судейский крючок. Он выполняет поручения мистера Селвина, поручения любого характера, и, по его собственным словам, гордится этой должностью. Еще он прислуживает герцогу Куинсберри и обменивается с этим вельможей забавными историйками. Вернувшись домой, как он выражается, «после трудного дня панихид и крестин», он сначала пишет письмо своему патрону, а потом садится за вист и за ужин из дичи. Он упивается воспоминаниями о бычьем языке и бургундском вине, этот бойкий, жизнерадостный приживал, который лижет сапоги хозяина со смехом и смаком, — господская вакса ему так же по вкусу, как лучший кларет из погребов герцога Куинсберри. Сальными тубами он то и дело цитирует Рабле и Горация. Он невыразимо подл и необыкновенно весел; и втайне еще чувствителен и мягкосердечен — эдакий добродушный раб, а не озлобленный блюдолиз. Джесс пишет, что он «пользуется любовью у прихожан часовни в Лонг-Акре благодаря приятному, мужественному и красочному слогу своих проповедей». Быть может, вероломство заразно, быть может, порок носился тогда в воздухе? Молодого короля, человека высокой нравственности и бесспорного благочестия, окружало самое развратное придворное общество, какое знала эта страна. Дурные нравы Георга II принесли свои плоды в первые годы царствования Георга III, подобно тому как позднее его собственный добрый пример, — умеренность во всем, непритязательность и простота и богобоязненный образ жизни, — хочется верить мне, немало способствовали исправлению нравов и очищению всей нации.
Следующим после Уорнера интересным корреспондентом Селвина был граф Карлейль, дед любезного аристократа, ныне занимающего пост вице-короля Ирландии. Дед тоже был ирландским вице-королем, до этого — казначеем королевского дома, а в 1778 году — главным комиссаром по взысканию, обсуждению и принятию мер, долженствовавших смирить беспорядки в колониях, плантациях и владениях Его Величества в Северной Америке. Вы можете ознакомиться с манифестами его сиятельства, полистав «Нью-йоркскую королевскую газету». Потом, так и не усмирив колоний, он возвратился в Англию, и очень скоро после этого «Нью-йоркская королевская газета» почему-то прекратила существование.
Этот добрый, умный, порядочный, изящно воспитанный лорд Карлейль был одним из тех английских важных господ, которых едва не погубили роскошные нравы, царившие тогда в великосветском английском обществе. Разгул этот был поистине ужасен. После заключения мира английская аристократия хлынула в Европу; она танцевала, играла на скачках и в карты при всех королевских дворах. Она отвешивала поклоны в Версале; прогуливала лошадей на полях Саблона, близ Парижа, и заложила там начало англомании; она вывозила из Рима и Флоренции несчетное число картин и мраморных статуй; она разорялась на строительстве дворцов и галерей, предназначенных для размещения этих сокровищ; она импортировала певиц и танцовщиц из всех оперных театров Европы, и сиятельные лорды изводили на них тысячи и тысячи, предоставляя своим честным женам и детям чахнуть в пустынных загородных замках.
Помимо лондонского великосветского общества, существовало в те дни еще и другое, непризнанное светское общество, расточительное сверх всякой меры, поглощенное погоней за удовольствиями, занятое балами, картами, вином и певицами; с настоящим светом оно сталкивалось в общественных местах — во всяких Раниле, Воксхоллах и Ридотто, о коих без конца твердят авторы старых романов, — стремясь перещеголять настоящих светских львов и львиц блеском, роскошью и красотой. Когда, например, однажды знаменитая мисс Ганнинг посетила в качестве леди Ковентри Париж, рассчитывая вызвать там своей красотой такие же восторги, как и у себя в Англии, ей пришлось обратиться в бегство перед другой англичанкой, которая в глазах парижан оказалась прекраснее ее и ее сестры. То была некая миссис Питт, она заняла в опере ложу как раз напротив графини и затмила ее сиятельство своей красотой. Партер громко провозгласил ее «настоящим английским ангелом», после чего леди Ковентри оставалось только в сердцах покинуть Париж. Бедняжка вскоре умерла; у нее открылась чахотка, течение которой, как говорят, было ускорено действием белил и румян, коими она совершенствовала злосчастную свою красоту. (Вообще, представляя себе европейских красавиц той эпохи, следует помнить, что их лица сплошь покрыты слоем краски.). После себя она оставила двух дочерей, к которым Джордж Селвин был очень привязан (его любовь к маленьким детям удивительна), и в его переписке они подробно и трогательно описаны: вот они в детской, где темпераментная леди Фанни, проигрывая, швыряет свои карты прямо в лицо леди Мэри и где маленькие заговорщицы обсуждают между собой, как им встретить мачеху, которую их папаша вскоре привел в дом. С мачехой они поладили очень хорошо, она была к ним добра; и они выросли, и обе вышли замуж, и обе потом оказались в разводе, бедняжки? Бедная их размалеванная маменька, бедное великосветское общество, отвратительное в своих радостях, в своих любовных похождениях, в своем разгуле.
А что до лорда Главного Комиссара, то мы вполне можем себе позволить повести о нем речь, ибо хоть он и был никудышным и невоздержанным комиссаром в Америке, хоть он и разорил родовое имение, хоть он играл и проигрывал и проиграл как-то десять тысяч фунтов в один присест — «впятеро больше, признается злосчастный джентльмен, — нежели я проигрывал когда-либо прежде», хоть он давал клятву больше не прикасаться к картам, и, однако же, как это ни странно, снова объявился у столов и проиграл еще больше, — он тем не менее в конце концов раскаялся в своих ошибках, протрезвел и стал достойным пэром и добрым помещиком и возвратился к своей славной жене и милым детям, ибо в глубине души всегда только их и любил. Женился он двадцати одного года от роду и, унаследовав большое состояние, оказался в гуще развратного света. Поневоле вынужденный предаться роскоши и праздности, не устоял перед кое-какими соблазнами, за что и заплатил горькую цену мужественного раскаяния; других соблазнов мудро избежал и в конце концов одержал над ними полную победу. Но добрую свою супругу и детей он не забывал никогда, и они-то и послужили ему спасением. «Я очень рад, что вы не пожаловали ко мне в то утро, как я покидал Лондон, — пишет он Дж. Селвину, отбывая в Америку. — Могу лишь сказать, что, покуда не настал миг разлуки, я не подозревал, что такое настоящее горе…» Что ж, ныне они там, где несть разлуки. Верная жена и ее добросердечный, благородный супруг оставили после себя славное потомство: наследника отцовского имени и титулов, ныне повсюду известного и всеми любимого, человека прекрасного, образованного, тонкого, доброжелательного и чистого сердцем; и дочерей, занимающих теперь высокое положение в обществе и украшающих собою славные фамилии; иные из них прославлены своей красотой и все — безупречной жизнью, благочестием и женскими добродетелями.
Другой корреспондент Селвина — граф Марч, позднее герцог Куинсберри, который дожил до нашего столетия и ни графом, ни герцогом, ни молодым человеком, ни седобородым старцем, безусловно, не мог служить украшением общества. Легенды о нем ужасны. По письмам Селвина и Роксолла, по воспоминаниям современников исследователь человеческой природы может проследить его жизнь, до последней черты заполненную вином, картами и всевозможными интригами, покуда, старый, сморщенный, парализованный, беззубый Дон Жуан, он не умер таким же порочным и бессовестным, как и в самый разгар своей молодости. На Пикадилли есть дом, где еще недавно показывали окно в нижнем этаже, у которого он будто бы просиживал перед смертью целые дни, сквозь стариковские свои очки разглядывая проходящих женщин.
В сонном, ленивом Джордже Селвине было, вероятно, много хорошего, и теперь мы можем отдать ему в этом должное. «Ваша дружба, — пишет ему Карлейль, — так отлична от всего, что мне выпало испытать или наблюдать в свете, что при воспоминании об удивительных знаках Вашей доброты она кажется мне сном». «Я потерял старейшего и близкого друга Дж. Селвина, — пишет Уолпол в письме к мисс Берри. — Я по-настоящему любил его, и не только за несравненный острый ум, но и за тысячу других добрых качеств». А я, со своей стороны, рад тому, что этот любитель «пирогов и пива» обладал тысячей добрых качеств — был доброжелательным, щедрым, сердечным и надежным другом. «Я встаю в шесть, — пишет ему Карлейль из Спа, этого наимоднейшего курорта времен наших предков, — до обеда играю в крикет, а вечера напролет танцую и к одиннадцати чуть не ползком добираюсь до постели. Вот это жизнь! То ли дело Вы — встаете в 9, до 12 в шлафроке забавляетесь со своим псом Рейтоном, потом плететесь в крфейню Уайта, пять часов проводите за столом, за ужином спите и заставляете двух страдальцев за шиллинг три мили тащить Вас в портшезе с тремя пинтами кларета в брюхе». Иной раз, вместо того чтобы спать в кофейне Уайта, Джордж отправляется дремать под боком у лорда Норта в палате общин. Он много лет представлял в парламенте Глостер, кроме того, имел свой личный избирательный округ, Ладгерсхолл, и когда ему было лень вести избирательную кампанию в Глостере, заявлял себя депутатом от Ладгерсхолла. «Я сделал распоряжения провести депутатами от Ладгерсхолла лорда Мельбурна и меня самого», — пишет он премьер-министру, с которым состоит в дружбе, такому же флегматичному, такому же остроумному и добросердечному человеку, как и он сам.