Уильям Теккерей - Четыре Георга
Другой корреспондент Селвина — граф Марч, позднее герцог Куинсберри, который дожил до нашего столетия и ни графом, ни герцогом, ни молодым человеком, ни седобородым старцем, безусловно, не мог служить украшением общества. Легенды о нем ужасны. По письмам Селвина и Роксолла, по воспоминаниям современников исследователь человеческой природы может проследить его жизнь, до последней черты заполненную вином, картами и всевозможными интригами, покуда, старый, сморщенный, парализованный, беззубый Дон Жуан, он не умер таким же порочным и бессовестным, как и в самый разгар своей молодости. На Пикадилли есть дом, где еще недавно показывали окно в нижнем этаже, у которого он будто бы просиживал перед смертью целые дни, сквозь стариковские свои очки разглядывая проходящих женщин.
В сонном, ленивом Джордже Селвине было, вероятно, много хорошего, и теперь мы можем отдать ему в этом должное. «Ваша дружба, — пишет ему Карлейль, — так отлична от всего, что мне выпало испытать или наблюдать в свете, что при воспоминании об удивительных знаках Вашей доброты она кажется мне сном». «Я потерял старейшего и близкого друга Дж. Селвина, — пишет Уолпол в письме к мисс Берри. — Я по-настоящему любил его, и не только за несравненный острый ум, но и за тысячу других добрых качеств». А я, со своей стороны, рад тому, что этот любитель «пирогов и пива» обладал тысячей добрых качеств — был доброжелательным, щедрым, сердечным и надежным другом. «Я встаю в шесть, — пишет ему Карлейль из Спа, этого наимоднейшего курорта времен наших предков, — до обеда играю в крикет, а вечера напролет танцую и к одиннадцати чуть не ползком добираюсь до постели. Вот это жизнь! То ли дело Вы — встаете в 9, до 12 в шлафроке забавляетесь со своим псом Рейтоном, потом плететесь в крфейню Уайта, пять часов проводите за столом, за ужином спите и заставляете двух страдальцев за шиллинг три мили тащить Вас в портшезе с тремя пинтами кларета в брюхе». Иной раз, вместо того чтобы спать в кофейне Уайта, Джордж отправляется дремать под боком у лорда Норта в палате общин. Он много лет представлял в парламенте Глостер, кроме того, имел свой личный избирательный округ, Ладгерсхолл, и когда ему было лень вести избирательную кампанию в Глостере, заявлял себя депутатом от Ладгерсхолла. «Я сделал распоряжения провести депутатами от Ладгерсхолла лорда Мельбурна и меня самого», — пишет он премьер-министру, с которым состоит в дружбе, такому же флегматичному, такому же остроумному и добросердечному человеку, как и он сам.
Если, оглядываясь на принцев и придворных, на людей богатых и знатных, мы с сожалением убеждаемся, что они были праздными, беспутными и порочными, следует помнить, что богатым тоже нелегко, ведь и мы бы с удовольствием предались безделью и наслаждениям, не будь у нас своих причин трудиться, не подстегивай нас врожденный вкус к удовольствиям и денно и нощно брезжущий соблазн приличных доходов. Что остается делать сиятельному пэру, владельцу замка и парка и огромного состояния, как не жить в роскоши и праздности? В письмах лорда Карлейля, выше мною цитированных, имеется много искренних жалоб этого честного молодого лорда на образ жизни, который он вынужден вести, на то, что ему приходится окружать себя роскошью и пребывать в праздности, ибо к этому его обязывает положение британского пэра. Куда как лучше ему было бы сидеть адвокатом в кабинете или же служащим в конторе — у него было бы в тысячу раз больше возможностей для счастья, образования, работы, ограждения от соблазнов. Еще совсем недавно единственным видом деятельности для знати считалось военное дело. Церковь, адвокатура, медицина, писательство, искусство, коммерция, — все было ниже их достоинства. Благополучие Англии находится в руках среднего класса, в руках образованных, трудолюбивых людей, не получающих сенаторских подачек от лорда Норта; в руках честных священников, а не паразитов, которые вымаливают теплое местечко у своих покровителей; в руках купцов, трудолюбиво умножающих капиталы; живописцев, неусыпно служащих искусству; литераторов, творящих в тиши кабинетов, — вот люди, которых мы любим сегодня, о которых хотим читать книги. Как мелки рядом с ними все эти сиятельные пэры и светские франты! Как неинтересны рассказы о распрях при дворе Георга III в сравнении с переданными нам беседами доброго старого Джонсона! Самые блистательные развлечения в Виндзорском замке ничего не стоят перед вечером, проведенным в клубе над скромной кружкой пива за одним столом с Перси, Лэнгтоном, Гольдсмитом и беднягой Босуэллом! По моему убеждению, изо всех просвещенных джентльменов той эпохи лучшим был Джошуа Рейнольде. Они были хорошими людьми, эти наши старые добрые друзья из лет давно минувших, а не только острословами и мудрецами. Их ясные умы не затуманили излишества, их души не изнежила роскошь. Они отдавали день свой насущным трудам; они отдыхали и получали свои честные удовольствия; они освещали свои праздничные собрания щедрым остроумием и дружеским обменом мыслей; они не были чистоплюями и ханжами, но их беседы ни у кого не вызвали бы краски стыда; они веселились, но ни намека на буйство не таилось на дне их скромных кружек. Ах, я бы и сам хотел провести вечер в кофейне «Голова Турка», пусть даже в этот день и пришли дурные вести из колоний и доктор Джонсон будет ворчать на мятежников; хотел бы посидеть с ним и Голди; и послушать Берка, искуснейшего оратора в мире; и посмотреть на Гаррика, который вдруг появится среди нас и ослепит всех рассказами о своем театре! Мне нравится, говорю я, размышлять об их обществе, и не только о том, какие они приятные собутыльники и блестящие остроумцы, но и о том, какие они были хорошие люди. Наверно, в один из таких вечеров, возвращаясь из клуба, Эдмунд Берн — чья голова была полна высоких дум, ибо они никогда его не оставляли, а сердце исполнено нежности, — был остановлен бедной уличной женщиной и обратился к ней с добрыми словами; растроганный слезами этой Магдалины, вызванными скорее всего его же собственным ласковым обращением, он привез ее к себе домой, к жене и детям, и не оставил заботами, покуда не нашел способа вернуть ее к честной и трудовой жизни. Вы, блистательные вельможи! Марчи, Селвины, Честерфилды! Как вы ничтожны рядом с этими людьми! Добрый Карлейль весь день играет в крикет и танцует вечер напролет, чтобы ползком едва добраться до постели, и весело сравнивает свою добродетельную жизнь с той, что ведет Джордж Селвин, которого «с тремя пинтами кларета в брюхе за полночь на руках относят в постель два страдальца». Вы помните строки — святые строки! — Джонсона, написанные им на смерть его скромного друга Леветта?
Днесь Леветт спит в земле сырой,О нем скорби, о нем жалей!Открытый, искренний, простой,Друг всем, кто не знавал друзей.
В тьму нищеты спускался онИ там участлив был всегда,Где раздавался горя стонИ чахла жалкая нужда.
Кто слышал от него отказ?Вовек гордыней не ведом,Он не был празден хоть бы часИ ежедневным жил трудом.
Достоинствами знаменит,Все до конца он доводилИ — сам Предвечный подтвердитТалант свой в землю не зарыл.
Чье же имя сияет сейчас ослепительнее: владетельного герцога Куинсберри, острослова Селвина или бедного врача Леветта?
Я считаю Джонсона (и да простятся Босуэллу прегрешения за то, что он сохранил нам его нетленным) столпом монархии и церкви в XVIII столетии более надежным, чем все епископы, чем Питты, Норты и даже сам великий Берк. К Джонсону прислушивалась нация, своим огромным авторитетом он усмирял ее порывы к неповиновению и отвращал ее совесть от безбожия. Когда с ним побеседовал Георг III и благоприятное мнение великого писателя о монархе стало известно в народе, вокруг трона сплотились целые поколения англичан. Джонсону поклонялись как оракулу, и суд этого оракула был произнесен в пользу церкви и короля. А как человечен был этот великий старец! Сам большой ценитель всех простых и честных удовольствий, он был непримирим к греху, но сострадателен к грешникам. «Ах так, ребята, вы затеяли поразвлечься? восклицает он, когда Тофем Боклерк приходит к нему в полночь и поднимает с постели. — Стойте; и я с вами!» И он вскакивает, напяливает свое простое старое платье и бредет вслед за молодежью через Ковент-Гарден. Когда он посещал театр Гаррика и имел свободный доступ за кулисы, «все актрисы, — как он пишет, — знали меня и делали мне реверанс, выходя на подмостки». Трогательная картина, не правда ли? На мой взгляд, очень трогательная: веселая, неразумная молодость, снисходительно созерцаемая чистым, ласковым взором мудрости.
Георг III со своей королевой жил в элегантном, но по-своему скромном доме, расположенном в том самом месте, где теперь красуется безобразная хаотическая постройка, под которой ныне покоится прах его внучки. Королева-мать обитала в Карлтон-Хаусе; на современных гравюрах к нему неизменно примыкает великолепнейший, райский сад — аккуратные лужайки, зеленые аркады, аллеи классических статуй. Всеми этими красотами она наслаждалась вместе с лордом Бьютом, который имел утонченные классические вкусы, и вкушала отдых, а порой и чай в обществе этого просвещенного вельможи. Бьюта в Англии ненавидели так, как, пожалуй, мало кого еще за всю английскую историю. Кто только его не поносил — и злобный хитроумец Уилкс, и убийственно ядовитый Черчилль, и улюлюкающие толпы, сжигавшие на тысяче костров сапог, его эмблему, — эти ненавидели его за то, что он фаворит и шотландец, звали его «Мортимер» и «Лотарио», и уж не знаю, какими еще именами, и обвиняли во всех смертных грехах его царственную любовницу строгую, костлявую, благовоспитанную пожилую даму, которая, право же, была ничем не хуже своих ближних. Всеобщему предубеждению против нее немало способствовал своим недоброжелательством Чатем. Он выступил в палате общин с филиппикой против «тайной силы, более могущественной, нежели самый трон, которая вредит и вставляет палки в колеса всякому правительству». Эту речь подхватили яростные памфлеты. На всех стенах в городе, как рассказывает Уолпол, появились надписи: «Под суд королеву-мать!» А что она такого сделала? Что сделал принц Уэльский Фредерик, отец Георга, что его терпеть не мог Георг II, а Георг III никогда не произносил его имени? Не будем искать камней, дабы бросить на его забытую могилу, — просто присоединимся к посвященной ему современной эпитафии: