Поль Бурже - Трагическая идиллия. Космополитические нравы
Новая волна галлюцинации: он увидел эрцгерцога Генриха-Франца и баронессу лицом к лицу друг с другом. Он видел, как слезы наполнили прекрасные, дорогие глаза любимой женщины. Она снова переживала тяжелый момент в своей личной жизни, и причиной того был он, готовый с радостью отдать всю свою кровь до последней капли, лишь бы радость озарила эти глаза, обыкновенно столь грустные, лишь бы счастливая улыбка мелькнула на этих устах, с горьким выражением. И вот почему беспокойство самое фантастическое, но тем не менее в высшей степени мучительное, начало истязать молодого человека.
Тем временем мисс Марш и Корансез, сидя в уголке, шепотом обменивались следующими фразами:
— Это дело решенное, — говорила молодая американка, — я попрошу дядю, чтобы он пригласил его. Бедный малый! Я, право, чувствую слабость к нему. Какой у него грустный вид!.. Они очень огорчили его, говоря о баронессе таким тоном.
— Совсем не то, совсем не то, — отвечал Корансез. — Он теперь в отчаянии, что по собственной оплошности пропустил прекрасный случай поговорить со своим божеством. Представь себе, в тот самый момент, когда я подошел к ней, мой Отфейль исчез, испарился, провалился. Теперь и терпит угрызения за собственную робость. Вот чувство, которого, надеюсь, мне никогда не придется испытать.
Угрызения!.. Ловкий южанин и не подозревал, как метко это сказано. Касательно мотивов он ошибался, но он самым точным термином обозначил чувство, которое в действительности обуревало Отфейля в течение долгих ночных часов и которое сегодня утром заставило его сидеть без движения перед драгоценным ящичком. Казалось, что молодой человек не купил, а украл эту безделушку, — до такой степени мучило его присутствие ее тут, у него на глазах.
Но что было делать с ней теперь? Оставить у себя?.. Именно это и было его инстинктивным и страстным желанием вчера, когда он бросился к купцу. Этот простой предмет, так часто бывавший в руках баронессы Эли, живо напоминал ее образ! Оставить у себя?.. Но ему снова приходили на память фразы, слышанные вчера в поезде, а вслед за тем и все чувства, которые тогда им овладели. Послать его?.. Самое верное средство, чтобы молодая женщина стала искать, кто позволил себе такую дерзость… И что, если она разыщет?..
Обуреваемый такими мыслями, Пьер то ставил ящичек на стол, то снова брал его. Он разбирал загадочную надпись, сделанную на металле коробочки затейливым ювелиром, из драгоценных каменьев: «Е. М. moi. 100. С. С.». «Aimez moi sans cesser»[14] — означали эти буквы и цифры. Влюбленный мечтал, что раз на этой безделушке начертано такое нежное пожелание, то она попала в руки госпожи де Карлсберг или от эрцгерцога, или от близкой подруги. Человек часто впадает в подобные наивности, когда любит так, как любил он, в первый раз, и когда еще не привык представлять в конкретных образах жестокую и грустную истину, гласящую, что все женщины имеют свое прошлое.
В какое отчаяние впал бы он, если бы эта женская игрушка могла рассказать ему свою историю и передать споры, которые вызывала сентиментальная надпись во время связи баронессы Эли с Оливье Дюпра! Сколько раз этот последний пытался узнать, от кого получила его любовница этот подарок — одну из тех драгоценностей, бесполезность и роскошь которых, так сказать, насквозь пропитана ароматом адюльтера! И никогда ему не удавалось выпытать у молодой женщины имя таинственного лица, про которого Эли вчера сказала госпоже Брион: «Его уже нет на этом свете».
На самом деле эта подозрительная коробочка не знаменовала ничего особенно преступного, и баронесса получила ее от молодого русского, графа Верекьева. Он был первый, с кем она пококетничала, причем зашла довольно далеко — это доказывала надпись, — но отношения порвались, не дойдя до настоящего падения, так как молодой человек уехал на турецкую войну. Под Плевной он был убит…
Да! Как несчастен был бы Отфейль, если бы только подозревал, какие слова произносились возле этой коробочки: слова, полные романтической нежности, лившиеся из уст Николая Верекьева, и слова, дышащие подозрением и угрозой, слетавшие с языка его самого дорогого друга, того самого Оливье, чей портрет — как ирония! — стоял на столе, на который он облокачивался в эту минуту. Увы! Его сердце было слишком юно, осталось слишком нетронутым, слишком чистым, слишком доверчивым. И как оно должно было облиться кровью в тот день, которого он и не ожидал, о котором и не думал за все это утро, в день, когда вся деликатность его натуры послужила ему лишь источником для обвинений против самого себя!
Вдруг удар в дверь заставил его вскочить. Погруженный в свои думы, он забыл и время, и свидание, и товарища, которого ожидал. С трепетом преступника, пойманного на месте преступления, спрятал он портсигар в ящик стола. Его голос дрожал, когда он произносил: «Войдите», вслед за чем в дверях вырисовался элегантный и жизнерадостный силуэт Корансеза. С акцентом, которого не могли сгладить ни Париж, ни салоны принцев в Каннах, начал свою речь южанин:
— Что за страна, совсем как моя родина! Что за утро!.. Что за воздух!.. Что за солнце!.. Северяне кутаются там у себя в шубы, а мы — посмотри-ка!..
И он показал на свой пиджак, поверх которого не было даже легкого пальто. Затем, без перерыва, думая вслух обо всем, что попадалось на глаза, он продолжал:
— Я никогда еще не взбирался на твой маяк. Что за вид! Как линия Эстерелы вытягивается красивым большим лесом… И что за море! Движущийся бархат!.. У тебя тут было бы божественно, если бы немного побольше места. Тебя не стесняет, что в твоем распоряжении всего одна комната?..
— Ни на волос, — отвечал Отфейль. — У меня с собой так мало вещей — всего несколько книг!
— Правильно, — заметил Корансез, окидывая взором маленькую комнату, которая, благодаря скромному саку военного покроя, развернутому на комоде, походила на покой, отведенный под постой офицеру. — Ты не одержим манией к разным вещичкам. Вот если бы ты видел до смешного переполненный несессер, который я таскаю с собой, не говоря уже о целом чемодане всевозможных безделушек!.. Но меня развратили иностранцы. Ты, как раз наоборот, остался чистым французом. Ведь никому и в голову не придет, до чего этот народ прост, трезв, бережлив. Даже чересчур. А главным образом, он чересчур ненавидит всякие новые изобретения. Он проклинает их настолько же, насколько любят англичане и американцы. Вот например, ты. Я уверен, что только случай заставил тебя снизойти до этого ультрасовременного отеля. Ведь в самом деле ты презираешь всю эту роскошь и комфорт…
— Ты называешь это роскошью? — перебил Отфейль, пожимая плечами и показывая на новую и кричащую меблировку комнаты. — Впрочем, в твоих словах есть доля правды. Я не люблю усложнять свою жизнь.
— Я знаю эту школу, — продолжал Корансез, — ты предпочитаешь лестницу подъемной машине, простой очаг — паровому отоплению, масляную лампу — электричеству, почту — телефону. Вот она старая Франция. Мой отец был в том же духе. Но я… Я принадлежу к новому поколению. Сколько ни устраивай труб с холодной и теплой водой, телефонных и телеграфных проволок, машин, которые избавляют от лишнего движения, самого пустячного движения, — все равно мы никогда не скажем: довольно!.. Однако эти новые отели имеют один недостаток: стены в них не толще листка бумаги. А между тем мне надо поговорить с тобой довольно серьезно и, быть может, попросить у тебя серьезной услуги. Поэтому мы лучше уйдем отсюда, с твоего разрешения. Мы пройдем пешком до самой гавани, где нас к половине десятого ожидает Марш. Идет? Чтобы убить время, мы отправимся по самой дальней дороге.
Предлагая эту «самую дальнюю дорогу», провансалец имел заднюю мысль. Он хотел повести своего друга по дороге, которая шла мимо решетки сада, принадлежащего госпоже де Карлсберг. Мариус Корансез был отчасти психологом: его инстинкт служил ему гораздо лучшим руководителем, чем все теории Тэна об оживании образов. Он прекрасно понимал, что в генуэзском заговоре Пьер Отфейль прежде всего увидит возможность попутешествовать с баронессой Эли. Значит, чем сильнее в душе молодого человека будет царить мысль о молодой женщине, тем более он будет склонен произнести «да», которое было нужно Корансезу.
Так вот этот невинный макиавеллизм был причиной того, что два товарища пошли не прямо к порту, а углубились в лабиринт дорожек и тропинок, который раскинулся к востоку от «Калифорнии». Там еще остался целый ряд диких ущелий и рощи олив, этих чудных деревьев с тонкой листвой, которые придают серебристый колорит настоящему провансальскому пейзажу, колорит, чуждый тропикам и жаркому поясу. Дома встречаются там реже, стоят больше особняком, а по временам испытываешь даже впечатление, как в глубине долин кантона Ури: кажется, что ты удалился на сто лье от всяких городов, от всякого жилья — до такой степени лесистые кряжи скрывают от взора Канны и море. Эрцгерцог Генрих-Франц, по своей мизантропии, решил построить виллу на том самом пригорке, у подножия которого раскинулся этот полудикий парк.