Поль Бурже - Трагическая идиллия. Космополитические нравы
— А Пьер Отфейль? — перебила госпожа Брион. — Он знает о твоих отношениях с Оливье?
— Ах! — отвечала госпожа де Карлсберг. — Ты касаешься самого больного места. Он этого не знает, как не знает всей низменной действительности жизни. Ведь этой-то свежестью натуры, этой-то простотой сердца, о которой столько говорил мне тот, другой, этой-то юностью и покорил меня ребенок, с которым я хотела так жестоко поиграть. Ты не можешь понять этого. Ты, всегда сохранявшая чувства, которые и должна была сохранять, ты не поймешь, что значит постоянно подавлять в себе добрую, доверчивую, увлекающуюся душу и вдруг почувствовать, как эта душа пробуждается в тебе… Думаешь, что никогда уж больше не полюбишь. Думаешь и желаешь быть сухой, бездушной, злой…
И вдруг чудо воскресения при столкновении с сердцем столь юным, правдивым, простым, что обмануть его — значит обмануть дитя. О, если бы ты его знала, как я теперь знаю! Если бы день за днем, час за часом ты сближалась с этой душой и научилась его ценить, преклоняться перед ним, любить его все больше и больше при каждом новом проявлении его доброты!.. Никогда и никаких сомнений, никакого недоверия, никакой низости в этом сердце, которое осталось совершенно нетронутым, для которого зла не существует, которое не видит зла, не знает его. Не поговорила я с ним и трех раз, а уже поняла все, что Оливье рассказывал про него, что тогда, во время наших бесед в Риме вызывало во мне то недоверие, то раздражение. Я сама испытала теперь уважение и почти благоговение, которое он чувствовал перед этой незапятнанностью и правдивостью.
О, среди очарования, овладевшего мною, именно это-то и вызвало чувство, которое я едва могу высказать, — столько горечи примешивалось к блаженству. Все фразы, которые повторял некогда Оливье, говоря мне о своем друге, вспомнились мне с первого же дня, и при каждой новой встрече я убеждалась, насколько они были справедливы, насколько они были тонки, насколько они были верны… Мы никогда не произносили имени Оливье, и Пьер Отфейль даже не знал, что я с ним знакома, а между тем Оливье постоянно невидимо присутствовал между нами! И все-таки, несмотря на эту муку, очарование продолжалось. Сразу же я, конечно, решила отступиться от низкой мести перед этим нежным и нетронутым существом, которым я упивалась, как упиваюсь этим цветком.
Произнося эти слова, она поднесла к лицу розу, лепестки которой обрывала, и потом грустно, нежно, страстно продолжала:
— Это было что-то вроде наслаждения светлым ручейком в пустыне!.. Если бы ты знала, до чего свет, в котором я живу, утомляет меня, убивает мое сердце, мучит! Как надоели мне все эти вечные рассказы о завтраках, которые дает великим герцогам Дикки Марш на своей яхте, о безиках Наваджеро с принцами, о биржевых операциях Шези и полудюжины титулованных праздношатаев, которые следуют его советам! Если бы ты знала, как утомляют меня лучшие представители этого поддельного света, до какой степени мне безразлично знать, решится ли Бонаккорзи выйти замуж за господина Корансеза, как мало интересуют все бесчисленные клеветы, повторяемые на каждом чае в пять часов в двухстах каннских виллах. Я уже не говорю тебе о домашнем аде, который начался с тех пор, как мой муж заподозрил, что я благосклонно отношусь к браку Флосси Марш с его препаратором Вердье!..
И вот в этой фальсифицированной атмосфере, составленной из скуки и тщеславия, из глупостей и ребячества, встречаешь человека, в одно и то же время глубокого и простого, правдивого и романтического, словом, «архаического», как я в шутку называю его. Да ведь это чудо, это значит попасть в оазис! Наконец наступила минута, когда я почувствовала, что полюбила этого молодого человека и что он меня любит, поняла без сцен, без жестов, без слов, а просто по одному его взгляду, случайно подмеченному… Вот из-за этого-то я и скрылась сюда на неделю… Я боялась. Я и теперь боюсь… Боюсь за себя немного. Я хорошо себя знаю. Я знаю, что, раз попав на эту тропинку страсти, я дойду до конца, что я ничего себе не оставлю, что я отдам все свое сердце и навсегда, что я всю жизнь свою вложу в эту любовь. И если он пренебрежет мною, если…
Она не докончила, но ее подруга могла понять отчаянную перспективу из последующих слов.
— Я боюсь и за него. О, как тяжело говорить себе: «Он так молод! Так нетронут! Он думает обо мне одной… Если бы он знал!..» До какой степени я изменилась, лучше всего докажет тебе следующее: шесть недель тому назад, когда мне представляли Отфейля, я думала только об одном: «Как бы довести до сведения Дюпра, что я знакома с его другом?» А теперь ради того, чтобы эти два человека никогда не свиделись или, если свидятся, чтобы мое имя никогда не было произнесено в разговоре между ними, ради этого я отдала бы десять лет жизни… Понимаешь ли ты теперь, почему слезы закапали у меня из глаз, когда ты мне рассказала, что он сделал сегодня вечером? Я подумала тогда, что он, хотя и не подходил ко мне, но видел, что я трачу время вдали от него, и как трачу! Мне стало стыдно от этого, жестоко стыдно. Суди же, что было бы, если бы он узнал все.
— Но что же ты будешь делать? — с горечью вскричала госпожа Брион. — Эти люди свидятся снова. Они будут говорить о тебе. Если этот Оливье любит своего друга, как ты рассказываешь, то они все расскажут один другому… Слушай же, — продолжала она, складывая руки, — слушай, что говорит тебе моими устами самое нежное, самое преданное чувство. Смотри, я ничего не говорю тебе о твоем долге, о мнении света, о мести твоего мужа. Я понимаю, что ты перешагнешь через все это, чтобы идти навстречу своему счастью, потому что ты уже перешагнула раз. Но ты не достигнешь этого счастья! Ты не будешь счастлива этой любовью, раз у тебя на сердце останется тайна. Ты задохнешься от молчания. А если ты скажешь… Я знаю тебя, ты думала о том, чтобы сказать, чтобы во всем покаяться, как сейчас… Если ты скажешь…
— Если я скажу, он никогда больше не взглянет на меня, — сказала госпожа де Карлсберг. — О! Не будь я уверена в этом!..
— Тогда будь мужественна до конца, — перебила Брион. — У тебя хватило силы покинуть Канны на неделю, у тебя должно хватить и на то, чтобы уехать совсем. Ты будешь не одна: я отправлюсь с тобой, я буду тебя поддерживать. Ты будешь страдать. Но ведь эта скорбь — ничто, если только ты подумаешь о другой, более ужасной вещи: ты будешь все для этого молодого человека, он будет все для тебя, и вдруг он узнает, что ты была любовницей его друга!..
— Ты права, — сказала баронесса надломленным голосом. — Я встретила его слишком поздно… Но ведь так больно вырвать из сердца истинное чувство, когда в течение долгих лет не приходилось знать ничего, кроме любопытства, тщеславия и горя, вечного горя!
Потом с горечью, почти со страстью она продолжала:
— О, я найду силы на это. Я так хочу, я так хочу, — повторила она. И наконец воскликнула:
— О, какая это жалкая жизнь!..
Испуская этот крик, она взглянула на небо совсем не таким взором, каким смотрела в первые минуты этой прогулки. Светлый отблеск месяца озарил на прекрасном лице гнев, мятеж против невозмутимой бесстрастности звезд, гор, всей природы. Затем обе подруги снова, но уже молча, стали прогуливаться среди все резче вырисовывавшихся пальм и алоэ, между клумб с благоухающими розами, мимо сонных громад апельсинов. Эли, придавленная своим тяжким решением о самоотречении, ее подруга — повторяя шепотом:
— Я ее спасу… хотя бы даже против ее воли.
III. Угрызения совести
Господин де Корансез был вовсе не таким человеком, который мог бы пренебречь хоть одной маленькой деталью, полезной для достижения раз намеченной цели. Его отец-винодел говаривал про него: «Мариус?.. Не беспокойтесь за Мариуса: это тонкая бестия…»
В то самое время, когда баронесса Эли начинала свои горестные признания в пустынных аллеях сада Брионов, этот ловкий субъект снова отыскал Отфейля на вокзале, посадил его в вагон между Дикки Маршем и Шези и повел дело так искусно, что, еще не доезжая до Ниццы, под Болье, американец пригласил Пьера посетить завтра утром его яхту «Дженни», которая в то время стояла на якоре в Каннской бухте. А завтрашнее утро было для Корансеза последними часами, которые ему оставалось еще провести в Каннах перед отъездом якобы в Марсель и Барбентан, на самом же деле — в Италию.
Мисс Флуренс Марш обещала, что вслед за этим визитом на «Дженни» Отфейль будет приглашен на прогулку 13-го числа… Примет ли Пьер это приглашение? И, главным образом, согласится ли он быть свидетелем той таинственной церемонии, на которой венецианский аббат с громким именем дон Фортунато Лагумино изречет слова, навеки соединяющие миллионы покойного Франческо Бонаккорзи с сомнительной знатностью Корансезов?
Чтобы настроить должным образом своего старого товарища, провансальцу оставалось только это последнее утро. Но он не сомневался в успехе, и в половине десятого он пружинящей походкой подымался по кряжу, отделяющему Канны от залива Жуана, свежий и бодрый, как будто и не возвращался вчера из Монте-Карло на последнем поезде. На этом кряже, которому каннские жители дали громкое название Калифорнии, в одном из отелей с сотнями окон, глядящих на фруктовые рощи, поселился на зиму Пьер Отфейль.