Томас Гарди - Вдали от обезумевшей толпы
— Да, да, — сказал Габриэль, отрываясь от своих размышлений. — Разумеется, для мужчины это большая помеха.
— Ну, а он к тому же и трусоват малость, — заметил Джан Когген. — С ним однажды такой случай был: заработался он допоздна в Иелбери, и пришлось ему ворочаться в потемках; ну уж как это оно там вышло, может, и хватил лишнее в дорогу, только, стало быть, шел он Иелберийским долом, да и заплутался в лесу. Было такое дело, мистер Пурграс?
— Нет, нет, ну стоит ли про это рассказывать! — жалобно взмолился стеснительный человек, пытаясь скрыть свое смущение насильственным смешком.
— Заплутался и никак на дорогу не выйдет, — невозмутимо продолжал мистер Когген, всем своим видом давая понять, что правдивое повествование, подобно времени, идет своим чередом и никого не щадит. — Зашел куда-то в самую чащу, а уже совсем ночь, ни зги не видно, ну он со страху и завопил: «Помогите! Заблудился! Заблудился!» — а тут сова как заухает, слыхал, пастух, как сова кличет — «охо, хо!» (Габриэль кивнул). Ну а Джозеф тут уж совсем оробел, ему с перепугу чудится: «Кто? кто?» Он и говорит: «Джозеф Пурграс из Уэзербери, сэр!»
— Ну, нет, это уж ни на что не похоже… неправда! — вскричал робкий Джозеф, вдруг сразу превращаясь в отчаянного смельчака. — Не говорил я «Джозеф из Уэзербери, сэр», клянусь, не говорил! Нет, нет, коли уж рассказывать, так рассказывать по-честному; не говорил я этой птице «сэр», потому как прекрасно понимал, что никто из господ, ни один порядочный человек не станет ночью по лесу шататься. Я только сказал «Джозеф Пурграс из Уэзербери», вот, слово в слово, и кабы это не под праздник было и не угости меня лесник Дэй хмельной настойкой, конечно, я бы так не сказал… Ну счастье мое, что я только страхом отделался.
Вопрос о том, кто из них ближе к правде, компания обошла молчанием, и Джан глубокомысленно продолжал:
— А уж насчет страха ты, Джозеф, и всегда-то был пуглив. Помнишь, как ты тогда на загоне в воротах застрял?
— Помню, — отвечал Джозеф с таким видом, что бывает, мол, и со скромным человеком такое, что лучше не вспоминать.
— Да, и это тоже как будто ночью случилось. Ворота на загоне никак у него не открывались. Он толкает, а они ни взад, ни вперед, ну он со страху и решил, что это дьявольские козни, и бух на колени.
— Да, — подхватил Джозеф, расхрабрившись от тепла, от браги и от желания самому рассказать этот удивительный случай. — Как же! Я прямо так и обмер весь, упал на колени и стал читать «Отче наш», а потом тут же «Верую» и все десять заповедей подряд. А ворота все так и не открываются. Я вспомнил «Дорогие возлюбленные братья», начал читать, а сам думаю: это четвертое, последнее, — все, что я знаю из Святого Писания, а если уж и это не поможет, ну тогда мне конец. И вот, значит, дошел я до слов «повторяют за мной», поднялся с колен, толкаю ворота, а они тут же открылись разом, сами собой, как всегда. Вот, люди добрые, как оно было.
Все сидели молча, задумавшись над тем, что само собой надлежало заключить из этого рассказа, и глаза всех были устремлены в зольник, раскаленный, как пустыня под полуденным тропическим солнцем. И глаза у всех были сосредоточенно прищурены то ли от пылающего жара, то ли от непостижимости того, что заключалось в услышанном ими рассказе.
Габриэль первым прервал молчание:
— А живется-то вам здесь ничего? Ладите вы с вашей хозяйкой, как она с работниками?
Сердце Габриэля сладко заныло в груди, когда он так, словно невзначай, завел разговор о самом заветном и дорогом для него предмете.
— А мы, правду сказать, мало что про нее знаем, ровно как бы и ничего. Она всего несколько дней, как к нам показалась. Дядюшка ее занемог сильно, вызвали к нему самого что ни на есть знаменитого доктора, но и он уж ничего сделать не мог. А теперь она, слышно, сама хочет фермой заправлять.
— Так оно, похоже, и будет, — подтвердил Джан Когген. — Семья-то хорошая! Мне так думается, у них лучше, чем у кого другого, работать. Дядюшка у нее уж такой справедливый был человек. А жил один, неженатый, вы, может, о нем слыхали, пастух?
— Нет, не слыхал.
— Я когда-то частенько в его доме бывал: первая моя жена Чарлотт у него на сыроварне работала, а я к ней тогда сватался. Душевный был человек фермер Эвердин. Ну, конечно, он про меня знал, какой я семьи и что за мной ничего худого не водится, и мне разрешалось приходить к ней в гости и угощаться пивом сколько душе угодно, только не уносить с собой, ну, сами понимаете, сверх того, что в меня влезет.
— Понимаем, понимаем, Джан Когген! Как не понимать!
— А уж пиво было — ввек не забуду. Ну, конечно, я старался уважить хозяина, отплатить ему за его доброту и со всем усердием оказывал честь его пиву, не то что какой-нибудь невежа, который за радушие непочтением платит — пригубит да отставит.
— Верно, мистер Когген, так не годится поступать, — поддакнул Марк Кларк.
— А потому, перед тем как туда идти, я, бывало, наемся рыбы соленой так, что у меня все нутро жжет, вся глотка пересохнет, а в сухую глотку пиво само так и льется. Ух! Душа радуется! Вот были времена! Райская жизнь! Да, сладко я пивал в этом доме! Помнишь, Джекоб? Ты ведь туда со мной хаживал?
— Как же, помню, помню. А еще мы с тобой, помнишь, в Духов день в «Оленьей голове» пили. Ох, и здорово же мы тогда насосались!
— Было дело. Но ведь питье питью рознь, а вот ежели по-благородному пить, без греха, так чтобы нечистый тебе с каждым словом на язык не подвертывался, нигде мне так хорошо не пилось, как на кухне у фермера Эвердина. Там не то что чертыхнуться, слова бранного обронить не смели, даже когда все уж до того допивались, что всяк не помнил, что городил; а ведь тут-то тебя бес за язык и тянет, в самый бы раз душу отвести!
— Верно, — подтвердил солодовник, — природа — она своего требует; выругаешься, и словно на душе легче, стало быть, надобность такая, без этого на свете не проживешь.
— Но Чарлотт ничего такого не допускала, — продолжал Когген, — упаси бог, чтобы при ней помянуть всуе… ах, бедная Чарлотт, кто знает, посчастливилось ли ей на том свете, попала ли ее душенька в рай! Не больно-то ей в жизни везло, и там, может, не тот жребий выпал, и мается она, горемычная, в преисподней.
— А кто из вас знал родителей мисс Эвердин, ее отца и мать? — осведомился пастух, которому приходилось делать некоторые усилия, чтобы удержать разговор вокруг интересующего его объекта.
— Я знал их мало-мало, — отозвался Джекоб Смолбери, — только они оба городские были, здесь не жили. Давно уже оба померли. Ты-то их помнишь, отец, что они были за люди?
— Да он-то так себе, неприметный был, не ахти какой, — сказал солодовник, — а она видная собой. Он так за ней и ходил, сам не свой, покуда не поженились.
— Да и женатый тоже, — вмешался Джан Когген, — сказывали, как начнет целовать, целует, целует без конца, оторваться не может.
— Да, и женатый он страх как гордился женой.
— Да, да, — подхватил Когген. — Рассказывают, будто он на нее просто наглядеться не мог и ночью-то раза три встанет, свечу зажжет и любуется.
— Этакая беспредельная любовь! А мне думается, такой на свете не бывает! — пробормотал Джозеф Пурграс, который, высказывая свои суждения, предпочитал выражаться обобщенно.
— Нет, почему же, бывает, — сказал Габриэль.
— Да, так оно у них, похоже, и было, — продолжал солодовник. — Я-то хорошо знал их обоих. Он ничего мужик был, звали его Леви Эвердин. Мужик-то — это я зря сказал, просто обмолвился, он не из крестьян был, классом повыше, модный портной, и деньжищ у него хватало. И два, не то три раза он прогорал, так о нем все и говорили — известный банкрот, — далеко о нем слава шла.
— А я-то думал, он из простых был, — сказал Джозеф.
— Ни-ни, нет. Банкрот. Как же, кучу он денег задолжал серебром да золотом.
Тут солодовник задохнулся, и пока он переводил дух, мистер Когген, задумчиво следивший за свалившимся в золу угольком, покосился одним глазом на компанию, подмигнул и подхватил рассказ:
— Так вот, представьте себе, трудно даже и поверить, этот самый человек, родитель нашей мисс Эвердин, оказался потом очень непостоянным и еще как изменял своей жене. И сам на себя досадовал, не хотел огорчать жену, а ничего с собой поделать не мог. Так-то уж ей бедняга был предан и любил ее всей душой, а вот поди же, не мог удержаться. Он как-то раз мне сам в этом признался, и уж так он себя горько корил. «Знаешь, Когген, говорит, лучше и красивей моей жены на свете нет, но вот то, что она моя законная супруга и на веки вечные ко мне прилеплена, от этого меня, грешного, на сторону и тянет, и никак я с собой совладать не могу». Но потом он как будто от этого вылечился, а знаете чем? Вот как вечером запрут они свою мастерскую и останутся вдвоем, он ей тут же велит кольцо обручальное снять, зовет ее прежним девичьим именем и сам себе представляет, будто она не жена ему, а возлюбленная. И как, значит, он себе это внушил, что он с ней не в супружестве, а в прелюбодействе живет, с тех пор у них все опять по-прежнему пошло, друг на друга глядят, не надышатся.