Андрэ Стиль - У водонапорной башни
Такелажник Папильон уже год не состоит в партии — после ряда провинностей с его стороны. Он глядит на надпись с особым интересом. В свое время расклейка плакатов, надписи на стенах — мелом, смолой, краской, ночные походы с кистью и жестяной банкой, позвякивающей у руля велосипеда, были, можно сказать, его специальностью. И всякий раз Фернанда, жена, встречала его под утро словами: «Опять весь перемазался… Если тебя спросят, почему я на собрания не хожу, ты им объясни, что я тоже работаю для пропаганды — ведь мне приходится отмывать твои тряпки. У тебя не спецовка, а флаг какой-то!» За последний год Папильон соскучился без этих ночных экспедиций. В первое время он не раз говорил с досадой: «Ну и ладно! Хоть вздохну, наконец, свободней! А то, действительно, взялись! Чуть не каждую ночь пиши да пиши!» Но когда раздражение улеглось и Папильон смог рассуждать спокойно, ему стало обидно, что он в стороне, а другие не хуже его справляются с делом… Фернанда молчала, но стала ходить вместе с ним на все открытые собрания, как будто и впрямь, раз стирка спецовки прекратилась, она должна быть теперь особенно активной. Надо признаться, эта надпись действительно блеск, красота! Напишешь такую — и целую неделю веселый ходить будешь. Особенно если отсюда, снизу глядеть — не сообразишь, как и взялись за дело, без лестницы, без ничего: ветер все равно сразу бы опрокинул лестницу, а ведь нужно ее, дьявола, тащить с собой, пристраивать к стене чуть ли не на глазах у охранников. Глядя на эту надпись, Папильон затосковал о своих былых подвигах. Жаль, что получилась тогда такая история, дурья голова!
— Н-да, — сказал он неопределенно, — надписи — это по моей части.
Клебер искоса взглянул на его самодовольную физиономию. Чего доброго, люди услышат слова Папильона и подумают, что эта надпись — дело его рук. Это уж слишком! Клебер твердо решил ничего не говорить, но раз Папильон посягает на его законную славу… И он бросил с невинным видом:
— Было, да сплыло!
Здорово утер нос Папильону! Пришлось тому промолчать. Чтобы такой мальчишка высмеял его при всем народе — этого еще не хватало!
Метрах в двадцати, у входа в порт, стоит караульная будка, рядом лежат катушки колючей проволоки, оставшиеся еще со времен войны. В будке дремлет охранник. Увидев его, докеры снова вспоминают о надписи и снова начинаются шутки:
— А как ты думаешь — охранники не с американским грузом присланы?
— Но ведь их вроде как не выгружали.
— Дай срок, выгрузим.
— Верно, — говорит Гиттон. — От янки хорошего не жди, всякий их груз хуже чумы.
— А, это ты, Гиттон! Ну, как твой парнишка?
— Пока ничего неизвестно. Нет его нигде. Подумать страшно.
— Что ж теперь будет?
— А ты что бы стал делать на моем месте? Всюду я был — в полиции, в опекунском совете… Хоть головой о стену бейся. Жена ревет целый день, а мне что делать, я ведь не баба! Ну, допустим, я еще поищу Поля в деревне, хотя вряд ли какой толк будет… Плачь не плачь, а надо являться сюда на отметку, будто ничего и не случилось…
— Эй ты, Жюль Мок! Просыпайся! Зря, братец, деньги получаешь. Ты здесь для чего поставлен? За нами наблюдать. А ты дрыхнешь…
Все хохочут. Если этот охранник может спать в такой холод, пусть он даже на себя все свои одеяла навалил, значит, сон у него завидный. Но, может, он не спит, а просто съежился, чтобы согреться? Охранник двигает руками и ногами, как бы желая показать, что он бодрствует. Хорошо бы дать им почувствовать, что значит полиция, да с этим народом лучше не связываться. Чуть что — собрания, демонстрации, забастовки. А начальство спросит с него. Поэтому он предпочитает тихонько сидеть в своей будке, пусть себе смеются и ругаются. Он уже привык к их ругани, она, так сказать, полагается ему по должности. Для полицейского первое правило — почаще менять посты, чтобы не намозолить глаза, но это еще не все: главное — сидеть тихо, если ты один, а не то так тебе морду набьют, что за десять шагов узнавать будут.
Когда полицейские целым отрядом выходят против демонстрации, там другое дело — там у них дубинки, слезоточивые газы, карабины; вот тогда можно отвести душу, бить по головам, врезаться в ряды без всякого риска. Но одному лучше держаться потише. Схватят, а море-то рядом.
Барак, где помещается профсоюз докеров, все-таки защита от ветра. Туда набился народ. Пол трещит и гнется под непрерывно шаркающими сапогами, деревянными башмаками, промерзшими сандалиями. Ветер врывается в щели между плохо пригнанными досками, и те, кто стоит возле стен, чувствуют, как их словно разрезает холодной струей на пять, а то и на шесть равных частей. Ясно, никому нет охоты стоять у стены. Каждый старается пробраться в середину. И если попытка не удается, человек в сердцах расталкивает соседей и выходит за дверь, а затем с новой силой бросается в атаку, пытаясь проскользнуть на лучшее место. Поэтому из-за холода движение идет вдоль стен по кругу, словно в кастрюле с закипающей водой. К счастью, люди терпят эти неудобства благодушно — ведь если не шутить, не подтрунивать над собой и соседом, пусть даже через силу, жизнь станет совсем уж невыносимой. Так люди помогают друг другу переносить все тяготы.
В углу барака дверь в крохотный «кабинет», где сидит Робер, секретарь профсоюза. Робер еще не пришел. Но разве трудно отпереть дверь — ведь есть несколько ключей. Например, у Папильона имеется ключ, минута — и дверь отперта. Почти всю середину каморки занимает чугунная печка с ржавой трубой, а рядом, на небольшом свободном пространстве, стоит стол, заваленный пыльными бумагами. На краешке его примостился телефон. Ох, уж этот телефон! На нем лежит толстый слой пыли, и, при желании, можно вывести пальцем какое-нибудь изречение, например: «Долой пыль!» Потому что, по правде говоря, Робер не часто прибегает к услугам телефона. Он вообще недолюбливает всякие такие штуки. Когда его выбрали секретарем, он в первый же день взял трубку вверх ногами — словом, приложил к уху микрофон, удивленно на всех поглядывает и говорит: «Странное дело! Никто не отвечает. Аппарат неплохой, но нуждается в починке…» Даже сейчас, если уж приходится снять трубку, Робер берет ее осторожно, кончиками пальцев. И как же он надрывается, кричит, словно боится, что его не будет слышно; даже на собраниях он и то тише говорит. Да, впрочем, телефон и ни к чему. Еще лет пять-шесть тому назад, когда правительство было не такое, как сейчас, можно было поговорить с министерствами, с областными властями, с префектурой, с мэрией… А теперь звонить им — только время зря тратить. На стенах кабинета висят большие плакаты, расписание дежурств, и прямо на дощатой стене выведены мелом лозунги. Докеры чувствуют себя у Робера как дома. Пусть в порту все входы и выходы заперты, пусть всюду расставлены охранники, все равно никто не осмелится тронуть эту комнатушку: предпочитают не совать сюда нос. Вот как в жизни бывает.
Докеры быстро накидали в печку стружек и щепок, развели огонь. Правда, печка дымит, так что глаза на лоб лезут, но все-таки каждому хочется пробраться в кабинетик. Дым уйдет, и тогда здесь будет просто рай. Одно плохо: если у стены на скамье сидят, тесно прижавшись друг к другу, пять человек и столько же стоят, чуть не налезая на печку, — в каморке негде повернуться.
Какой-то запоздавший докер пытается протиснуться в двери, но безуспешно; тогда он становится на цыпочки и заглядывает в комнату через головы стоящих впереди.
— Робер еще не пришел? — кричит он.
— Не пришел. Мы за него, выкладывай, что тебе надо.
— Да я хотел у Робера совета спросить…
— Ага, для советов профсоюз хорош? — кричит с места Папильон. — А насчет прочего, видно, не нужен — ты, брат, нынче профсоюзный билет не взя-ал…
Последнее слово получается у Папильона в два приема, с придыханием, потому что сосед изо всей силы толкнул его локтем в бок…
Чающий совета сердито глядит на непрошенного наставника.
— В чем дело? — спрашивает докер, оборвавший Папильона.
— Вчера я на ячмене работал. Не могу больше, сил нету. Если я уйду с ячменя, можно мне на другую работу проситься или нет?
Интересуется этим вопросом Соважон. И действительно, все лицо у него в кровавых расчесах.
— Конечно, можешь. Кто же тебе помешает?
Соважон уходит, и все удивленно оглядываются на Папильона: что это его нынче разобрало?
— Что ты на него взъелся?
— Профсоюз ведь для всех.
— Он ненадежный парень, — оправдывается Папильон, — в прошлом году был в профсоюзе, а нынче нет.
— Я мог бы о тебе то же самое сказать, правда, по другому поводу, — замечает как бы между прочим Дюпюи и, открыв дверцу печки, подбрасывает туда полено.
— Помалкивай! — кричит Папильон. — Мы с тобой потом поговорим об этом, хоть завтра.
— Раз человек приходит в профсоюз просить совета, это уже хорошо. Хочешь, поспорим, что в будущем году он попросит билет?