Владимир Сорокин - Норма
Денисов вышел из кухни, вытирая рот полотенцем.
— Что ж теперь делать? — спросила жена, уходя мыть очки.
— Сухари сушить, — огрызнулся Денисов и тяжело опустился на диван.
Задетый им клубок покатился по полу.
Жена вернулась, положила очки на тумбочку. Денисов угрюмо посмотрел и отвернулся.
— Ну что, не выкидывать ведь, Жень?
— Давай выкидывай.
— Ну чего ты злишься? Что, я виновата?
— Я виноват! Накормила обедом, тоже мне…
— Так ты ж сам просил!
— Просил, просил… ничего я не просил. Суешь вечно…
— Просил, не ври!
— Ладно, отстань.
— Ну что — отстань? Что с нормой делать?
— Что хочешь, то и делай.
Помолчали.
Потом Светлана Павловна вздохнула, сходила за чистой тарелкой. Выбрала на нее куски нормы и унесла на кухню.
Денисов сидел, играя вторым клубком.
Светлана Павловна вымыла под краном разваливающиеся куски, сложила в тарелку и, вернувшись, поставила на диван рядом с Денисовым:
— Вот и делай, что хочешь.
Денисов равнодушно посмотрел на норму. Светлана Павловна принесла таз и тряпкой стала сливать в него рвоту:
— Целый день с двенадцати готовила, старалась… на тебе… чего, спрашивается, торопился?
Денисов тронул пальцем лежащую на тарелке норму, брезгливо поморщился:
— Слушай, унеси ее к черту.
— А есть?
— Пушкин съест.
— Женя, ну хватит тебе.
Убрав рвоту, она подняла клубок, забрала другой у Денисова и села вязать.
Он встал, включил телевизор. Шла программа «Время». Диктор рассказывал о ливанских сепаратистах.
Денисов повернул ручку. По четвертой программе шел спектакль «Лес». Карп выносил Несчастливцеву рюмку водки. Играющий Несчастливцева Ильинский потопал ногами, что-то станцевал и выпил рюмку.
Денисов усмехнулся и снова переключил на «Время».
Женщина-диктор, чуть склонив завитую голову говорила о новом премьер-министре Индии.
Денисов сел на диван.
Жена вязала, изредка поглядывая в телевизор.
Международные события кончились, и оба диктора, чуть улыбаясь, заговорили о новом театральном сезоне в Москве.
— Надо бы Сотсковой позвонить, — не поднимая головы, проговорила Светлана Павловна.
— Насчет билетов?
— Ага. Сто лет в театре не были.
— Позвони.
Денисов выбрал из тарелки небольшой кусочек и сунул в рот. На экране появилось лицо Ефремова. Светлана Павловна улыбнулась:
— Слушай, а он на Левку, все-таки, здорово похож.
— Скорее Левка на него, — отозвался Денисов, нашаривая новый кусочек.
Новицкий засмеялся, открыл заварной чайник и помещал в нем ложечкой:
— Да нет, Саша, это разные величины. И разрабатывали они противоположные идеи.
Аккуратов подвинул ему свой стакан:
— Вот уж идеи-то совсем рядом лежат.
— Совсем не рядом. Пикассо всю жизнь утверждал кисть художника в качестве волшебной палочки. Достаточно коснуться чего угодно — холста, железа, глины, бронзы и все сразу приобретает статус абсолюта, а Дюшан в своих реди-мейд показал, что нас уже окружают в повседневной жизни произведения искусства. Унитаз, колесо, фотографии семейные. Все это достойно выставки.
Новицкий налил в стакан чаю и поставил чайник на стол.
Аккуратов принял стакан, подул и отхлебнул:
— Но это же очень близко, рядом почти. Пикассо было достаточно кисти, а Дюшану — выбора. Художественного вкуса.
— Абсолютно неверно! Дюшан, выставляя унитаз, пыль или фотографии, показал, что такое искусство в целом. О каком художественном вкусе может идти речь? Наоборот, он всячески доказывал, что художественный вкус тут неуместен. Произведение искусства — это то, что может быть рассмотрено. Не важно кем и когда, и с какой целью изготовлен предмет. Он переводится в область эстетического и становится экспонатом. Гениальная формула. Почти за пятьдесят лет до концептуализма. А Пикассо выводил другую — все, к чему прикоснулся художник, — произведение искусства.
— Но есть ли следы прикосновения? А? Ах нет! В том-то и отличие Дюшана от Пикассо. Для Дюшана принцип художественной избирательности был упразднен, а для Пикассо он оставался в силе.
Новицкий распечатал пакетик с нормой и, не вынимая ее, стал отковыривать чайной ложечкой и есть.
Аккуратов пил чай с баранками:
— Но все-таки вначале был Пикассо, потом Дюшан. И влиял-то первый на второго, а не наоборот.
— Я этого не оспариваю. Пикассо на всех повлиял. Весь русский авангард — отзвук его разработок. Малевич сам признает это. Да и остальные тоже. Самое удивительное, что он-то себя считал вполне традиционным классиком! То есть полагал, что делает в принципе то же самое, что Леонардо и Рафаэль. Но они-то сами были творцами, жизнедателями, а не полагались только на волшебную палочку.
— Ты хочешь сказать, что за Пикассо трудился его метод?
— Несомненно. Это тот показательный случай, когда видно насколько изобретатель ничто по сравнению со своим открытием.
— Да ну, что ты говоришь! Пикассо блестяще рисовал, поразительно чувствовал цветовое равновесие. Так о Дюшане можно сказать, а не о Пикассо. Пикассо доказал, что он гений, что он может все. Все. Абсолютно. Не было техники, не было направления, которого он бы не освоил. Он был и дадаистом и фовистом, и сюрреалистом, и кубистом, наконец…
— И ни в одном из этих направлений не приблизился к уровню отцов-основателей. Ты посмотри — Брак и Пикассо. Кто работал добросовестней, чище? Брак! Матисс и Пикассо? Матисс! Ну, Пикассо-сюрреалист вообще жалкий случай. Пикассо-скульптор — тоже! Пикассо — комплексный художник, его работы надо рассматривать в целом, в целом! И картины, и скульптуры, и графику, и куклы, и изделия все свезти в один музей, специально для них устроенный, чтобы рассматривать в целом. Только тогда он потрясает. И вовсе не знанием пластики и цветового равновесия, а ме-то-дом. Метод открыт, заклинание найдено и нет преград никаких. Сегодня кубист, завтра абстракционист…
— Но это же надо уметь.
— Не более того, что умеет хороший художник. Ты думаешь Матисс хуже Пикассо рисовал? Лучше! Посмотри его академические работы, графику. Но он, как червяк полз в одном направлении и был в сущности блестящим старым мастером.
— А Пикассо, значит мастером не был!
— Не был.
— Глупости. Был он мастером, и еще каким.
— Пикассо сделал гораздо больше, чем рядовой мастер. Он изменил принципиально сложившийся в девятнадцатом веке эстетизм, научил художников свободе, подлинной свободе. Подобного действительно никто не сделал… это, дорогой мой, и есть подлинное, не на что не по… фу, черт, что это?
Новицкий пугливо отстранился от ложечки, провел рукой по губам и, открыв рот, вытянул из него длинный волос с приставшими крошками нормы.
Аккуратов допил чай, смахнул капли с бороды, усмехнулся:
— Сюрприз.
— Ниточка Ариадны. Длинный, черт…
Двумя пальцами Новицкий снял с волоса крошки, отправил в рот. Потом скатал волос в черный комочек и кинул прочь. Комочек неслышно упал на пол.
— А может тогда ко мне на хазу? — Васька достал горсть мелочи, стал искать двушку.
— А что, у меня хуевей, что ль? — улыбнулся Милок. — Такая же двухкомнатная.
— Ну, у тебя сосед…
— Да какие соседи, ты что? Это ты с Гришкой путаешь. У меня отдельная давно.
— Аааа… Что-то я… действительно… во, две двушки… звони… или может мне?
— Давай я. Я ж ее лучше знаю.
— Вон автомат освободился.
Подошли к крайнему автомату, из которого выбежал худощавый парень.
— Чо, не работает, пацан? — окликнул его Милок.
— Работает.
Зашли в будку, Васька притворил дверь.
Милок достал записную книжку, раскрыл:
— Так… Лэ… Лена.
Васька вставил монету, передал Милку трубку.
Милок набрал номер, откашлялся.
Монета провалилась. Милок прикрыл трубку ладонью:
— Але! Это кто? Лена? Леночка, привет! Это Толя говорит. Как дела-то? Да? Обидно… А чего ж ты в четверг не сказала? Не знала… ну, ничего. Завтра, так завтра. Да. Ага. Серьезно? Ясно. Слушай, а как ее зовут? Рая? Хорошее имя. Ну, ладно. Значит, завтра в семь? В семь. Да… конечно, о чем ты говоришь… Ладно… От Василия привет. Ага. Ну, будь…
Он повесил трубку.
Васька мял в губах незажженную папиросу:
— Динамо?
— Ага. Подружка не может сегодня.
— Ёпт… так и думал. А послезавтра мне к семи на работу.
— Ну, что ж поделаешь. Они тоже не привязанные…
Вышли из будки, закурили. Милок сплюнул:
— Ничего. Слаще ебать будет. Никуда не денутся.
— Да это понятно. Просто сегодня я б на завтра не суетился. А завтра хуже…
Сошли с платформы, двинулись вдоль полотна.
Васька достал из авоськи две нормы:
— Бери, сжуем по дороге.
Распечатали, стали жевать, перемежая с курением.
Милок усмехнулся: