Марсель Пруст - Под сенью девушек в цвету
Раз Андре не поверила мне, когда я сказал, что до родни Альбертины мне никакого дела нет, значит, она думала, что я люблю Альбертину. И, вероятно, не была этому рада.
Обыкновенно мои свидания с ее подругой происходили при ней. Но иногда я виделся с Альбертиной наедине, и вот этих свиданий я ждал с нетерпением, но они ничего определенного мне не приносили, ни одно из них не оказывалось решительным, и я всякий раз возлагал надежды на следующее, но и оно не оправдывало их; так рушились эти выси одна за другой, точно волны, и уступали место другим.
Приблизительно через месяц после того, как мы играли в веревочку, мне сказали, что завтра утром Альбертина уезжает на два дня к г-же Бонтан с первым поездом и, чтобы не будить приятельниц, у которых она живет, переночует в Гранд-отеле, откуда идет на вокзал омнибус. Я сообщил об этом Андре. «Не может быть, — с недовольным видом сказала Андре. — А впрочем, вам от этого никакого толку: я уверена, что если Альбертина будет в гостинице одна, то видеться с вами она не захочет. Это противозаконно, — добавила Андре, воспользовавшись определением, которое она с недавнего времени очень любила употреблять в смысле: „неприлично“. — Я так уверенно говорю, потому что хорошо знаю взгляды Альбертины. Мне лично все равно, увидитесь вы с ней или нет. Мне это совершенно безразлично».
К нам присоединился сначала Октав и, не дожидаясь вопроса, поспешил сообщить Андре, сколько очков было у него вчера на гольфе, потом Альбертина, для которой ее чертик служил чем-то вроде четок. Благодаря чертику ей было не скучно проводить несколько часов в одиночестве. Когда она к нам подошла, мое внимание тотчас привлек задорный кончик ее носа, о котором я последние дни, вспоминая Альбертину, совсем не думал; крутизна ее лба под черными волосами никак не связывалась, — и так бывало и раньше, — с тем смутным представлением, какое у меня от него сохранилось, а от его белизны я не мог оторвать глаз; отрясая прах воспоминаний, Альбертина воскресала передо мной.
Гольф приучает к развлечениям уединенным. Чертик, конечно, тоже. Однако, присоединившись к нам, Альбертина продолжала играть, поддерживая разговор, — так дама, занимая гостей, не оставляет вязанья. «Говорят, — обратилась она к Октаву, — маркиза де Вильпаризи пожаловалась вашему отцу (и в этих словах я сразу уловил характерный для нее звук голоса; всякий раз, когда я как будто удостоверялся, что забыл этот звук, я тут же припоминал, что за ним уже мелькали передо мной французское лицо Альбертины и решительный ее взгляд. Я мог бы быть слепым и все-таки прекрасно знать, что она бедовая и что есть в ней что-то провинциальное; и бедовость и провинциальность звучали в ее голосе и проступали в кончике носа. Одно стоило другого, одно дополняло другое, а голос у нее был такой, каким, говорят, будет человеческий голос в фототелефоне грядущих лет: в его звуке четко вычерчивался зрительный образ). Да она не только вашему отцу написала, а еще и бальбекскому мэру, чтобы на набережной больше не играли в чертика, мяч угодил ей в лицо». — «Да, я слышал. Глупо! Здесь и так мало развлечений».
Андре не принимала участия в разговоре, она не знала, как, впрочем, Альбертина и Октав, маркизу де Вильпаризи. «Зачем было этой даме поднимать целую историю? — наконец заговорила она. — Мяч попал и в старуху Говожо, но ведь она-то не жаловалась». — «Сейчас я вам объясню, в чем тут разница, — с важным видом сказал Октав, зажигая спичку, — по-моему, Говожо — светская дама, а Вильпаризи — проходимка. Вы сегодня будете на гольфе?» С этими словами он, вместе с Андре, удалился. Мы с Альбертиной остались вдвоем. «Видите? — сказала Альбертина. — Я стала причесываться, как вы любите; посмотрите вот на эту прядь. Все надо мной смеются, и никто не знает, для кого я так причесываюсь. Тетка тоже будет издеваться. Я и тетке ничего не скажу». Я смотрел сбоку на щеки Альбертины: обычно бледные, сейчас от приливавшей к ним крови они рдели, они блестели, как блестят иногда зимним утром не целиком освещенные солнцем, похожие на розовый гранит камни, от которых исходит радость. Радость смотреть сейчас на щеки Альбертины была такая же захватывающая, но она вызывала другое желание — не прогулки, а поцелуя. Я спросил, верно ли то, что я слышал о ближайших ее намерениях. «Да, — ответила она, — я переночую в вашем отеле и лягу еще до ужина — я немножко простудилась. Посидите со мной, пока я поужинаю в постели, а потом мы поиграем во что хотите. Мне было бы приятно, если б вы завтра утром приехали на вокзал, да боюсь, как бы это не показалось странным — не Андре, Андре умница, а другим, которые будут меня провожать, расскажут тетке, а из этого выйдет целая история; но сегодняшний вечер мы можем провести вдвоем. Об этом тетка ничего не узнает. Пойду попрощаюсь с Андре. Значит, до скорого! Приходите пораньше, чтобы подольше побыть вместе», — добавила она, улыбаясь. Эти слова перенесли меня во времена еще более далекие, чем те, когда я любил Жильберту, — в те, когда любовь представлялась мне не только отвлеченным понятием, но и чем-то вполне достижимым. Жильберта, которую я видел на Елисейских полях, была не той, которую я вновь находил в себе самом, как только оставался один, а в подлинную Альбертину, которую я видел ежедневно, полную, как я себе представлял, буржуазных предрассудков и, наверно, очень откровенную со своей теткой, внезапно воплотилась Альбертина воображаемая, та, которая, как мне казалось, когда мы еще не были знакомы, скользила по мне взглядом на набережной, та, которой, когда она смотрела мне вслед, словно не хотелось уходить.
Ужинать я должен был с бабушкой; я чувствовал, что меня от нее отделяет тайна. Так же будет чувствовать себя и Альбертина, ибо завтра провожающие ее подруги не будут знать о том новом, что нас с ней теперь связывает, и г-жа Бонтан не заподозрит, что между ними — я, что я — в этой прическе, которую Альбертина начала носить с тайной целью понравиться мне, мне, до сих пор завидовавшему г-же Бонтан, потому что, находясь в родстве с теми же людьми, что и ее племянница, она в одно время с ней носила траур, ездила с визитом к тем же родным; и вот теперь я значу для Альбертины даже больше, чем ее тетка. У тетки она будет думать обо мне. Я не отдавал себе ясного отчета, что произойдет сейчас. Так или иначе, в Гранд-отеле и в нынешнем вечере я не почувствую пустоты; их заполнит мое счастье. Я вызвал лифт, чтобы подняться в номер Альбертины, выходивший окнами на долину. Малейшее движение, например, то, какое я сделал, садясь на скамейку в лифте, было мне приятно, так как оно отзывалось в моем сердце; на канаты, с помощью которых поднимался лифт, на несколько ступенек, по которым я еще должен был взойти, я смотрел как на приводной механизм, как на вещественные подступы к моей радости. Мне надо было сделать несколько шагов по коридору до той комнаты, где помещалось драгоценное розовое тело, — до комнаты, которая, даже если там и произойдут упоительные события, сохранит свою неизменность, свое сходство, на взгляд неосведомленного постояльца, с любой другой комнатой, и эти ее свойства превратят находящиеся там предметы в упорно молчащих свидетелей, в добросовестных поверенных, в надежные хранилища наслаждений. Эти несколько шагов от площадки до комнаты Альбертины, эти несколько шагов, которые никто уже не властен был удержать, я делал с наслаждением, с опаской, как будто погруженный в некую новую стихию, как будто, идя вперед, я медленно перемещал счастье, и в то же время — с новым для меня ощущением всемогущества, с сознанием, что наконец-то я становлюсь наследником того, что всегда по праву принадлежало мне. Затем я вдруг подумал, что сомнений тут быть не может, — Альбертина сказала, чтобы я пришел, когда она будет в постели. Все ясно! Я затрепетал от счастья, едва не сбил с ног Франсуазу, шедшую мне навстречу, я с горящими глазами бежал к комнате моей подружки. Я застал Альбертину в постели. Открывая шею, белая рубашка меняла черты ее лица, разрумянившегося или от того, что она угрелась в постели, или от жара, или от того, что она недавно поужинала; я подумал о красках, которые несколько часов тому назад видел подле себя на набережной и вкус которых мне наконец-то предстояло ощутить; ее щеку сверху донизу пересекала одна из ее длинных волнистых черных кос, которые она, чтобы угодить мне, распустила.
Она смотрела на меня с улыбкой. За ней, в окне, простиралась освещенная луной долина. Голая шея Альбертины и пылающие ее щеки до такой степени опьянили меня, — то есть подлинным был для меня сейчас не внешний мир, а поток ощущений, который я еле сдерживал, — что нарушилось равновесие между бесконечной, неупразднимой жизнью, катившей во мне свои волны, и жизнью вселенной, такой жалкой в сравнении с ней. Видное в окно по одну сторону долины море, полные груди ближайших менвильских скал, небо, луна еще не в зените — все это казалось легче перышка моим зрачкам, — ведь я же чувствовал, что они расширились, окрепли и могли бы удержать на своей хрупкой поверхности куда более тяжелую ношу, хотя бы даже все горы земного шара. Весь горизонт не мог бы заполнить мои глазницы. Да и жизнь всей природы показалась бы мне слишком ничтожной, вздохи моря представились бы мне слишком слабыми в сравнении с безмерно глубоким дыханием, от которого вздымалась моя грудь. Я наклонился к Альбертине и хотел поцеловать ее. Если бы я знал, что сейчас умру, то отнесся бы к этому спокойно, или, вернее, решил бы, что это невозможно, так как жизнь была не вне меня, она была во мне; я улыбнулся бы снисходительной улыбкой, если б какой-нибудь философ сказал, что рано или поздно настанет день, когда мне суждено умереть, что меня переживут вечные силы природы — силы природы, под божественными стопами которой я всего лишь пылинка; что и после меня будут эти круглые, полногрудые скалы, море, лунный свет, небеса! Как же это может быть, как существование мира может быть более длительным, чем мое, раз я не затерян в нем, раз он заключен во мне, хотя далеко не всего меня наполняет, хотя я, предчувствуя, что понадобится место для бесчисленного множества сокровищ, презрительно свалил в один угол небо, море и скалы? «Перестаньте, а то я сейчас позвоню!» — крикнула Альбертина, видя, что я хочу наброситься на нее с поцелуями. Но я убеждал себя, что не зря девушка приглашает к себе молодого человека украдкой, так, чтобы не узнала тетка, и что смелость помогает тем, кто умеет пользоваться случаем; я был до того возбужден, что круглое лицо Альбертины, озаренное как бы светом ночника изнутри, приобрело в моих глазах необычайную отчетливость и, подражая вращению огненной сферы, завертелось, как тела Микеланджело, которые уносит неподвижный и головокружительный вихрь. Сейчас я узнаю запах, вкус этого мне неведомого розового плода. Но тут я услышал тревожный, долгий и резкий звук. Альбертина звонила во всю мочь.