Томас Вулф - Паутина и скала
Она: Да, с маслом все в порядке — я вспомнила, что оно у нас закончилось, и купила два брикета.
Он, мечтательно поглаживая ее по руке: Ага!.. А как с маслом для салата?
Она, быстро: О, и тут все в порядке! Я вспомнила, что оливковое у нас пришло к концу, поэтому заглянула в тот славный итальянский магазинчик и взяла… Ах да, совсем забыла — и крохотную головку чеснока, если уметь его использовать — как я! — не чрезмерно, просто растереть по краю миски для едва уловимого аромата — опять выразительный жест большим и указательным пальцами — он, как ничто, придаст салату именно нужный привкус!.. Да, и вот что! Видел бы ты фрукты, которые я купила — ты в жизни не пробовал таких, какие сейчас продают — этот прекрасный зеленый салат — а яблоки!., а груши!., а овощи! — Восторженно шепчет она, — фасоль, горох, редиска!.. Восхитительные пучки моркови!.. До чего они свежие!.. Разве это не изысканная еда?.. А молодая спаржа!.. Представляю, как она лежит на блюде под масляным соусом, который я умею готовить… А цветная капуста!.. Ты в жизни такой не видел… Да — а лук!.. Нежные маленькие луковички… размером с крупный жемчуг! — Серьезным тоном: — Разве лук не замечателен?.. Разве не чудесно, что он так дешев, и его так много?.. Что только можно с ним делать!.. Использовать множеством способов… Луковички просто тают во рту, когда приготовлены, как нужно — как я умею!.. Будь лука мало, люди платили бы за него почти любые деньги!.. Замечательно, правда, что это такой распространенный овощ?
Он, задумчиво: Хм! Да. — Медленно, мечтательно облизывает губы.
Она, с подобающей ноткой сожаления: Конечно, то, что я собиралась сделать… — с легкой, печальной, чуть вопрошающей улыбкой: — Но теперь говорить об этом бессмысленно, так ведь?.. Раз ты прогоняешь меня.
Он, задумчиво, как и прежде: Хм! Так что ты собиралась сделать?
Она, печально: Хотела приехать в четверг вечером пораньше… конечно, если б ты был не против… если б ничем не был занят… часов в пять и приготовить тебе тушеного мяса — ты знаешь, каким оно у меня получается…
Он, задумчиво, рассеянно: Хм — да!.. Тушеного мяса, говоришь?
Она: Да, ты знаешь, как я его делаю — фунтов восемь шпигованной говядины — разумеется, самой лучшей… Сегодня утром я разговаривала об этом с мясником, он заверил меня, что даст превосходный кусок… конечно, это требует времени!.. Мясо тушить нужно самое меньшее три-четыре часа в моей большой чугунной кастрюле… Если после моего ухода тебе будет готовить какая-то девица, настаивай, чтобы она стряпала в чугунной посуде. О, в ней получается гораздо лучше! Гораздо. Это единственный способ тушить мясо, как следует, только мало кому из женщин это понятно — одной из тысячи… Потом, тушить нужно медленно, очень медленно, несколько часов — это очень тонкое дело — требуется постоянное внимание, — мало кто из нынешних женщин возьмет на себя этот труд… Но тушить надо очень медленно и тщательно, пока все овощи не пропитаются вкусом мяса, а мясо — вкусом всех овощей. — Продолжает очень серьезно, негромким голосом: — Это как шедевр — как пирушка у древних греков — все так старательно смешано, что в каждом есть все, и во всем каждое.
Он, мягко, негромко, словно в трансе: Овощи, говоришь?
Она: Да, конечно — те, о которых я говорила!.. Эти нежные, свежие, весенние овощи!
Он, рассеянно: Говоришь, все их смешать и положить в мясо?
Она, быстро: Да — и, разумеется, нужно масло — притом много! Готовить всегда нужно с маслом… Скажи это своим девицам… И чуточку красного перца — ничего не может быть лучше, если только знать, сколько — самую малость — мало кто знает нужную дозу… Потом соль и черный перец… Хотя что толку тебе это говорить — теперь это бессмысленно, разве не так? — поскольку мы больше не увидимся.
Он, в мечтательном, рассеянном раздумье: Да-а!.. Хм-м!.. С маслом, говоришь? — Обнимает ее одной рукой за талию. — Чуточку красного перца?
Она, внезапно начав бурно протестовать, делая вид, будто хочет вырваться: Нет! Нет!.. Не начинай этого!.. Уже поздно!.. Ты сказал, чтобы я ушла, оставила тебя в покое!.. Ты меня прогнал!.. Нет!.. Нет!.. Не позволю!.. Все кончено! — Решительно трясет головой. — Слишком поздно!.. Все кончено!
Он, пытаясь отделаться смехом, весело, но с ноткой беспокойства: Да ну — ха-ха — подумаешь!.. Я просто шутил… Ты знала это!.. Решил слегка позабавиться! Это была просто шутка… Ты знаешь, что я это не всерьез!
Она, раскрасневшись и тяжело дыша: Неправда!.. Ты все говорил всерьез! — Негодующе: — Тоже мне, шутник!.. Ты всегда употребляешь столь изысканные, прелестные слова, когда шутишь? С горечью, чуть не плача: — В адрес той, которая обожает тебя, пойдет ради тебя на что угодно! Бросить ее в канаву, обозвать девкой, хотя она готова отдать за тебя Жизнь! Тоже мне, шутник! Видимо, ты научился всем этим словам в баптистском колледже! — Тяжело дыша, вырываясь, отталкивает его. — Нет! Нет!.. Перестань!.. Нельзя сперва напускаться на меня, оскорблять грязными словами и… и тут же начинать это! Нет! Нет!
Он, медленно, с вожделением и торжеством, сжав ее руки и неторопливо раскачивая взад-вперед с нарастающим ликованием: Ах-ты-нежная-маленькая-гладкокожая- девка! Ах ты…
Она, тяжело дыша: О, какой деликатный!.. Такие прекрасные слова!.. Такие изящные выражения!
Он, ликующе: Ах — моя хрупкая милочка, моя дорогая! Ахх… Аххх… — Неуверенно озирается, подыскивая слова, тяжело дыша; внезапно прижимает ее к себе и вскрикивает с неистовой радостью: — Ах — маленький ты гладкокожий ангел — я поцелую тебя — вот что!.. Клянусь Богом! — С жаром целует ее. Потом снова дышит хрипло, неровно и, озираясь, подыскивает слова: — Я… я… я покрою поцелуями все твое веселое личико! — Целует, она жестами выражает протест; он тяжело дышит еще несколько секунд, потом внезапно вскрикивает с яростной убежденностью, словно нашел решение мучившей его проблемы: — Я поцелую тебя десять тысяч раз, клянусь Богом! — Целует, она негромко выкрикивает протесты и слабо вырывается. — Мясо, значит? Тушеное? Ты — ты мое тушеное мясо!
Она, негромко вскрикивает: Нет! Нет… Не имеешь права!.. Слишком поздно!..
Но разве бывает слишком поздно для любви?
В конце концов Джордж подходит к открытому окну, облокачивается о подоконник, глядит наружу. А свет появляется, исчезает и появляется снова; все пение и сияние дня возвращаются.
Эстер, восторженно, негромко, словно в трансе: Существовала ли такая любовь, как наша?.. Существовало ли что-нибудь подобное на свете с начала времен?
Джордж, негромко, отвечая своим мыслям, продолжая глядеть в окно: Я верю — клянусь Богом — искренне верю…
Она, все так же восторженно, себе и Вселенной: Думаешь, существовала на свете пара, которую связывала бы такая любовь? Могли кто-то на свете, кто не знал…
Он, как прежде, упорно глядя в окно, с нарастающим ликованием: Я верю — да-да, искренне верю…
Она, своему небесному доверенному лицу: …понять, что это такое — эта великая поэзия, эта вечная красота, которая сияет во мне, подобно звезде — истина — блаженство — эта огромная, великолепная — эта охватывающая душу — эта всепоглощающая…
Он, внезапно, с окрыленной, торжествующей убежденностью: Да! Клянусь Богом, я знаю, как они поступят! Знаю! — Поворачивается, ударяет кулаком в ладонь и выкрикивает: — Говорю тебе, я это знаю! Наверняка!
Она: …эта могучая, нежная, яркая…
Он, с торжествующим воплем: Клянусь Богом, они возьмут мою книгу!
Она: …эта прекрасная вечная…
Джордж, запрокинув голову, смеясь от неистовой радости и голода: Еда! Еда! Еда!
Эстер, с восторженной нежностью: Любовь! Любовь! Любовь!
А свет появляется и меркнет, тускнеет и исчезает, кошка, подрагивая, хищно крадется по забору в заднем дворе, свет вновь тускнеет, появляется опять, исчезает — и все навеки такое же, как было всегда.
34. СЛАВА МЕДЛИТ
Прошло пять недель — пять недель, сотканных из света и тени, пять недель окрыленной надежды и горькой, унылой безнадежности, пять недель радости и горя, мрака и сияния, слез, смеха, любви и — еды!
Самое большое, на что Джордж мог обоснованно рассчитывать — это что рукопись попала в руки умному человеку, и тот внимательно ее читает. Об испытаниях мистера Черна на запах и на ощупь он не знал. Знай Джордж о первом, то мог бы только надеяться, что запах всего написанного им покажется мясистым ноздрям мистера Черна здоровым и приятным. Что до второго — могла ли рукопись в полторы тысячи страниц, толщиной двадцать пять дюймов, не показаться издателю на ощупь ужасающей? Одного вида ее было достаточно, чтобы привести рецензента в дрожь, заставить редактора побледнеть, а типографа в ужасе отшатнуться.