Итало Кальвино - Наши предки
– Все это очень даже красиво, – отвечала Памела, – но у меня у самой хватает неприятностей из-за вашей правой половины. Вот ведь влюбилась в меня и неизвестно что замышляет надо мной сотворить.
Дождь кончился, и дядя убрал плащ.
– Я тоже влюбился в тебя, Памела.
Памела выскочила из грота.
– Вот здорово! На небе радуга, а у меня новый ухажер. Правда, тоже не весь, но зато с добрым сердцем.
Они шли по непросохшим лесным тропинкам, ветки осыпали их брызгами, на левой половине губ виконта играла ласковая полуулыбка.
– Что будем делать? – спросила Памела.
– По-моему, надо навестить твоих несчастных родителей и помочь им по хозяйству.
– Вот сам и навещай их, коли есть охота.
– Разумеется, есть, дорогая.
– А мне и здесь хорошо. – И Памела остановилась вместе с уточкой и козочкой, всем своим видом показывая, что больше не сделает ни шагу.
– Сообща творить добро – единственный способ любить друг друга.
– Вот жалость-то. А я думала, есть и другие.
– До свидания, дорогая. Я принесу тебе яблочный пирог. – И виконт, налегая на костыль, удалился.
Памела осталась с козочкой и уточкой.
– Что скажешь, козочка? Что скажешь, уточка? Всех тронутых я как магнит притягиваю!
VIII
С возвращением левой половины виконта, столь же доброй, сколь правая была злой, в Терральбе началась новая жизнь.
Утром я сопровождал доктора Трелони, обходившего больных: доктор наш помаленьку стал возвращаться к своему настоящему делу, у него вдруг открылись глаза, и он увидел, сколько вокруг хворей да недугов. И не удивительно – откуда здоровью-то взяться, ведь что ни год, то недород.
Мы шли деревенской улицей и на каждом шагу убеждались, что дядя уже побывал здесь. Разумеется, добрый дядя: он каждое утро тоже навещал больных, бедняков, престарелых – словом, всех, кто нуждался в помощи.
В саду у Бачиччи на гранатовом дереве все спелые плоды обвязаны платочками. Ясное дело – Бачичча мучается зубами, вот дядя и обвязал гранаты, иначе бы они перезрели и лопнули, пока хозяин болеет. А для доктора Трелони это знак: надо зайти к больному и захватить с собой щипцы.
У настоятеля Чекко на террасе в горшке рос чахлый подсолнух. И вот мы видим трех куриц, привязанных к перилам террасы: они вовсю клюют зерно, и белый помет летит на землю под подсолнухом. Нетрудно догадаться, что у настоятеля понос. Привязав куриц, дядя обеспечил растение удобрением и одновременно предупредил доктора Трелони, что настоятель срочно нуждается в его помощи.
Вот на крыльцо к старой Джиромине взбираются длинной вереницей улитки, и все крупные, хоть сейчас на сковородку. Улиток дядя принес из лесу в подарок Джиромине, но это и сигнал доктору – мол, у бедной старухи совсем плохо с сердцем, входи потише, не испугай.
Все эти фокусы добрый Медардо выдумывал и для пользы больных, чтобы не пугать их заранее – пусть доктор зайдет к ним как бы невзначай, – и для самого доктора Трелони: зная, как обстоит дело, и не страшась неведомых хворей, он без опаски переступал порог чужого дома.
Время от времени вся округа приходила в смятение: «Злыдень! Злыдень! Спасайся кто может».
Значит, где-то поблизости скачет злая половина моего дяди. Тогда все стремглав прятались, первым – доктор Трелони, а я вместе с ним.
Мы мчались мимо домика Джиромины – на крылечке лишь скользкая, в обломках ракушек полоса из раздавленных улиток.
– Он здесь! Караул!
На террасе настоятеля Чекко куры привязаны возле разложенных сушиться помидоров и гадят на это добро.
– Караул!
В саду Бачиччи разбитые гранаты валяются на земле, а с дерева свисают клочки платков.
– Караул!
Вот так мы и жили: с одной стороны – благодеяния, с другой – злодейство. Добряк (так прозвали левую половину дяди в отличие от Злыдня – правой половины) почитался чуть ли не как святой. Калеки, бедняки, обманутые женщины, все, у кого на душе тяжело, бросались к нему за помощью. Ему ничего не стоило самому стать виконтом. Но он продолжал жить бродягой, без устали ковылял по округе, опираясь на костыль, в своем драном черном плаще и сине-белом штопаном-перештопаном чулке и рвался облагодетельствовать всех на свете – и тех, кто просил его помощи, и тех, кто, бранясь, гнал его вон. И не дай Бог, овечка подвернет себе ногу в овраге или пьянчуга в трактире выхватит нож, а то жена-прелюбодейка побежит ночью на свидание к любовнику, всегда откуда ни возьмись перед ними предстанет виконт, черный, сухой как щепка виконт, с неизменной ласковой улыбкой, всегда готовый помочь, дать добрый совет, отвратить от насилия и греха.
А Памела все еще жила в лесу. Она соорудила себе качели между соснами, потом еще двое – покрепче для козочки, полегче для уточки – и проводила время, качаясь вместе с ними. Всегда в один и тот же час из-за сосен, ковыляя, выходил Добряк с узелком за плечами. В узелке было рваное, грязное белье, которое Медардо собирал у одиноких стариков, сирот, больных и приносил Памеле чинить и стирать, чтобы и она по мере сил творила добро. У Памелы было мало развлечений в лесу, и она охотно бралась за работу, а Медардо помогал ей. Выстирав белье в ручье, она развешивала его на веревках от качелей, а Добряк, усевшись на камень, читал ей «Освобожденный Иерусалим».
Чтение Памелу не очень увлекало: удобно разлегшись на траве, она искала у себя вшей (в лесу она немножко запаршивела), почесывалась прутиком, зевала во весь рот, подбрасывала голыми ножками камешки и одобрительно рассматривала свои розовые, толстые как раз в меру ляжки. Но Добряк не отрывался от книги и декламировал одну октаву за другой в надежде просветить ум этой дикарки.
Как-то раз смертельно соскучившейся Памеле – ей было невдомек, о чем там толкует виконт, – удалось-таки науськать на него своих питомиц: козочка лизнула Добряка в лицо, а уточка села к нему на книгу. Медардо отпрянул, захлопнув книгу, и как раз в это мгновение из-за деревьев на полном скаку вылетел Злыдень, потрясая огромной косой. Удар пришелся на книгу: Злыдень одним махом разрубил ее пополам. Левая часть с корешком осталась в руках Добряка, а правая разлетелась по воздуху множеством полулистов. В мгновение ока Злыдень пропал в лесу: конечно, метил он в Добряка, и, если бы не козочка с уточкой, тому бы не сносить головы. Белые страницы с оборванными виршами Тассо кружились по ветру и медленно опускались на ветки сосен, траву, воду. Взобравшись на холм, Памела любовалась порханием бумажных бабочек.
– Вот красотища! – восторгалась она.
Несколько страничек занесло на тропинку, которой проходили мы с доктором Трелони. Доктор поймал одну на лету, повертел, пытаясь прочесть стихи без начала и конца, и покачал головой: «Тут ничего не разберешь...»
Вскоре даже гугеноты прослышали о Добряке, и теперь старый Иезекииль то и дело взбирался на самую высокую гряду, засаженную пожелтевшими виноградными лозами, – оттуда видна была тропинка, поднимающаяся к ним из долины.
– Отец, – спросил его один из сыновей, – вы часто поглядываете в сторону долины. Ждете кого-нибудь?
– Всякий человек ждет, – ответил Иезекииль, – праведный ждет с упованием, неправедный – со страхом.
– Может быть, вы ждете, отец, этого Хромого-На-Левую-Ногу?
– И ты о нем слышал?
– Внизу только и говорят о Кривом-На-Правый-Глаз. Вы думаете, он и к нам пожалует? Почему бы ему не прийти, если наши люди, как он сам, живут не во зле?
– Уж очень крута горная тропа, трудно взойти по ней с костылем.
– Того Колченогого это не смутило, он поднялся на коне.
Гугеноты, услыхав голос Иезекииля, побросали работу и столпились возле него. При одном упоминании о виконте их пробирала дрожь.
– Отец наш, Иезекииль, – обратились они к нему, – помните, в ту ночь, когда к нам приходил Тощий и от молнии сгорело полдуба, вы сказали, что, возможно, когда-нибудь гость придет к нам с добром.
Иезекииль мотнул бородой в знак согласия.
– Отец, а Хромой-На-Левую-Ногу, подобный тому, другому, телом, но не душой, сердобольный столь же, сколь другой жестокосерд, не есть ли он суженый нам гость?
– Любой путник, идущий к нам любым путем, может им быть. Может им быть и он.
– Дай-то Бог, – сказали гугеноты.
Жена Иезекииля, не расставаясь с нагруженной хворостом тележкой, выступила вперед – взор ее был устремлен в пространство.
– Будем уповать на лучшее, – сказала она. – Но кто бы ни шел по нашей тропе, пусть даже бредет по ней хромой, несчастный калека, что вернулся с войны, ожесточившись или умилившись сердцем, все равно наш долг остается прежним – жить по справедливости и возделывать наши поля.
– Иначе и быть не может, – отвечали гугеноты, – у нас и в мыслях не было ничего другого.
– А раз мы все согласны, – заключила женщина, – давайте вернемся к работе.
– Чума и холера! – завопил Иезекииль. – Кто разрешил вам бросить мотыги?
Гугеноты разошлись по винограднику, разобрали мотыги, брошенные прямо на борозде, но в это время Исайя, который, покуда отец отвлекся, успел влезть на фиговое дерево за ранними плодами, закричал: