Григорий Канович - Козленок за два гроша
Шахна прикидывал и так и эдак, и все равно получалось, что затея отца — чистое безумие. Конечно, каждый мертвый должен покоиться не в заросшем репейником рву близ славного города Вильно, каждый мертвый должен прийти — как? с чьей помощью? — туда, где он родился и рос, где даже кладбище — предмет гордости.
Богатыри! Что они втроем могут?
Что?
Скажем, улучат удобную минуту, въедут ночью, когда солдаты спят, на кладбище, выгрузят свои лопаты и заступы. А дальше? Дальше что?
— Ты можешь узнать то место? — тихо, катая по столу подзорную трубу, поинтересовался Эфраим.
— Я ж тебе, отец, сказал: в одном из рвов… Хотя и не имел права.
— Все еще боишься?
Нет, нет, он, Семен Ефремович, больше не боится — ни Ратмира Павловича, ни полуовна-получеловека Беньямина Иткеса, ни бабочки, которая нет-нет да взмывает над его головой. Господи, копать военное поле — это все равно, что копать земной шар. Для двух стариков, которым вместе сто пятьдесят лет, это даже больше, чем земной шар. Они что — вознамерились копать Вселенную?
— Да. Вселенную! — отрубил Эфраим.
Он стал убеждать Шахну, что тот зря поднимает панику; если богу будет угодно и он повесит на небо ясную луну, то они без труда отыщут эту могилу, в которую наспех — Эфраим в этом не сомневался — зарыли несчастного Гиршеле. Три ночи, доказывал Эфраим, и дело будет сделано. Почему три? В первую — они присмотрятся, во вторую начнут копать, а в третью — кончат. А солдаты? Он сам был солдатом. И Шмуле-Сендер был солдатом.
— Хорошо, — сдался Шахна. — А хоронить где собираетесь?
Старик Эфраим задумался:
— До Мишкине не довезем.
— До Мишкине? Да понимаешь ли ты, отец, что говоришь? До Мишкине примерно триста верст.
— Жаль, — сказал Эфраим. — Придется на Антокольском еврейском кладбище.
— Нет, — чуть не выдал себя Шахна.
Погребальная братия — хевра кадишим — узнает их, и тогда пиши пропало. Начнутся вопросы, расспросы: чего, мол, каждый день по брату хороните. Куда угодно, только не на Антокольское! Уж лучше в Мишкине.
Семен Ефремович прислушался и возненавидел свое сердце: так громко оно колотилось.
— Сперва Гирша надо найти, — сказал он, и отец понял это как согласие.
К удивлению Эфраима, Шмуле-Сендера пришлось уламывать еще дольше, чем Шахну.
На все их доводы он твердил одно и то же:
— А что, если у меня лошадь заберут?
И Эфраим, и Шахна убеждали его, что лошадь никто не тронет, что они ее спрячут в кустах, но Шмуле-Сендер, страдая от своей непонятливости, отвечал:
— А что, если лошадь отберут?
Что он без гнедой значит в жизни? Господи, прости и помилуй, без нее хуже, чем без Берла. Берл — далеко, за тридевять земель, а лошадь, она вот, рядом.
— Ты оставишь меня? — в упор спросил водовоза Эфраим.
Чувствуя себя виноватым за клятвопреступление, Шмуле-Сендер не мог ответить Эфраиму прямо; он юлил, вилял, клялся, что у него грыжа, а при грыже копать рвы строго-настрого возбраняется — можно в один миг протянуть ноги. Но грыжа — это не главное; главное — это его орлица, его лошадушка!.. Вернись он без нее, Фейга его из дому выгонит. А вот приди лошадь без него, Фейга и бровью не поведет.
— Когда мы справимся, — выдохнул Эфраим и показал на Шахну, — он купит тебе новую лошадь.
— Зачем мне новая лошадь? — сопротивлялся Шмуле-Сендер.
— Значит — врозь? — прогудел старик Эфраим.
И это короткое словечко «врозь», в котором не слышно было ни звона денег, ни ржанья своенравных рысаков, все перевернуло в водовозе.
— Вместе!
В душе Шмуле-Сендер надеялся, что Эфраим не столько оценит его участие в перезахоронении Гирша, сколько простит ему его страшную ложь про Эзру. Шмуле-Сендеру не раз приходилось лгать, но эта ложь отравляла ему жизнь, делала его еще несчастней, чем прежде.
Заговорщики договорились, что отправятся на военное поле не вместе, а раздельно: Эфраим и Шахна придут пешком, а Шмуле-Сендер приедет туда, как только стемнеет, и привезет необходимый инструмент — лопаты, заступ, веревки, которые Семен Ефремович накануне купил в москательно-скобяной лавке.
Военное поле было неровным, в кочках, насыпях жженого угля, сваленного бог весть кем; оно было вдоль и поперек изрезано неглубокими рвами, заросшими скудной, жесткой растительностью. На самом обрыве гляделись в воду два буйных куста сирени, но сама сирень была жива и еще издалека источала ни с чем не сравнимый запах, облагораживавший и эти груды, и эти кочки, и эти рвы.
Старик Эфраим и Шахна прочесали все поле в двух направлениях, стараясь в каком-нибудь из рвов отыскать свежую глиняную плешину.
В середине они сошлись, и по их невеселому виду сразу же можно было понять, что поиски их были напрасны.
— А ты уверен, что его зарыли здесь? — тихо промолвил Эфраим.
— Здесь… Я своими глазами читал документ…
— Может, этот документ — обман?.. Одно написали, другое сделали, — предположил Эфраим. — Там, — он показал рукой в сторону двух сиреневых кустов, — есть какой-то бугорочек. Может, с этого места и начнем?
Они осмотрели со всех сторон бугорок, просеяли сквозь пальцы глину, переглянулись. Глина и впрямь была свежая; она рассыпалась — как изюм, подумал Эфраим! — но сам бугорок был слишком мал, словно его вырыл ревностный подземный трудяга-крот.
Подъехала телега.
Остановилась.
Эфраим попросил Шмуле-Сендера, чтобы он подкатил поближе: за этими пышными кустами сирени можно спрятать лошадь, да и лопаты зачем зря таскать?
Но водовоз не послушался.
Он оглядел военное поле, и ему казалось, что этот крутосклон, этот обрыв над рекой и есть тот конец света, о котором ему еще в далеком детстве рассказывала бабушка.
Правда, тот конец света его не пугал, а вот этот привел просто в оцепенение. Не дай бог, лошадь сделает неосторожный шаг, свалится с обрыва, плюхнется в воду и поплывет по Вилии в море, а из моря в океан, а из океана на Ривер-стрит и увидит его, Шмуле-Сендера, сына раньше, чем он сам.
— Ближе подъезжай, ближе! — повторил Эфраим.
— А вы нашли?.. — дрожащим голосом выдавил Шмуле-Сендер.
— Давай, давай! — подстегнул его Шахна.
Шмуле-Сендер нетребовательно стегнул лошадь, и телега, заваливаясь на бок, подпрыгивая на кочках и ныряя в бесчисленные рвы, подкатила к кустам сирени.
Водовоз привязал лошадь к кусту, вытащил из телеги лопаты, заступ, веревки, поволок их к старику Эфраиму и Шахне, стоявшим над желтым бугорком, как над родной могилой. Первым взялся за лопату старик Эфраим.
Он копал не пустырь, не военное поле, а что-то такое, что никак не складывалось в название — то ли это была Вселенная, то ли это была небесная твердь, то ли это было его собственное, старое, уставшее жить и надеяться тело.
Шахна несколько раз пробовал подменить его, напомнить о своей очереди, но Эфраим только оттирал его плечом и продолжал орудовать лопатой.
Хотя он уже понимал, что под этим бугром его сына Гиршеле нет, Эфраим хотел докопаться до недр, до самой сути, до того пласта, за которым кончается земля и начинается царство теней. Ему хотелось проткнуть лопатой хотя бы одну из них или поддеть ее и поднять на поверхность.
Но тщетно!
Оставив это, как им казалось, верное место, они перешли к другому, залитому луной, которая всегда останется единственной плакальщицей для тех, кого господь не сподобил чести быть зарытым на родине.
— Попробуем тут, — сказал Шахна.
Старик Эфраим, обессилев, смотрел, как его сын вонзает лопату в землю, как выбрасывает наверх глину, перемешанную с жухлыми прошлогодними листьями, как грязной рукой вытирает пот на своем высоком, столь ценимом в аду, лбу. Он смотрел на него и думал, что это не занятие для того, кому безразлично, где будут покоиться кости его братьев. Думал о том, что, может, это рытье научит его чему-то большему, чем научили его они, Эфраим и Гинде, что если он ничего и не выроет, то что-то — может, свой позор? — зароет.
Не было Гирша и в этой яме.
— Может, на сегодня хватит? — пропищал Шмуле-Сендер, глядя, как лошадь своей огромной головой чешется о куст сирени, как бы желая навеки, до конца своих лошадиных дней, впитать этот благородный, не конюшенный запах. Вместе со своей гнедой почесывался о куст сирени и Шмуле-Сендер, но то было другое почесывание, скорее от страха, чем от удовольствия. Да и как тут было не страшиться? Шмуле-Сендер от литовского Иерусалима всего ждал: и велегласных молитв, и богатства, пусть не его — чужого, на чужое богатство тоже приятно посмотреть, приятней, чем на чужую нищету. Но такого он не ожидал! Если бы ему во сне приснилось, что он вместе с Эфраимом и его старшим сыном Шахной стоит на пустыре и разрывает могилы, он, Шмуле-Сендер, в постели бы умер. А ведь вот же не умер! Жив! Почему? Разве только потому, что не свое роешь…