Григорий Канович - Козленок за два гроша
Шаг у солдат был какой-то не военный, совсем не воинственный. Видно, прогулка на это поле не доставляла им большого удовольствия. В самом деле: чего они тут не видели? Рвы, груды жженого угля, горы ветоши, которые жители, жившие неподалеку, ухитрялись сюда вывозить и сваливать, несмотря ни на какие запреты. Два буйных куста махровой сирени, которые давно пора срубить, чтобы внимание не отвлекали. Родион Дмитриевич, их командир, давно это предлагал. Негоже, чтобы на поле, где приводят в исполнение смертные приговоры и обучают новобранцев, цвела легкомысленная сирень.
Теперь дозор приблизился настолько, что уже видел копателей.
— Стой! Стрелять буду! — разнесся над полем молодой, не порченный ни грустью, ни жалостью голос.
— Можно подумать, что мы лежим, — невесело сострил Эфраим.
— Кто такие? — осведомился тот же молодой голос у Шахны.
Семен Ефремович не знал, что ответить. Наконец нашелся:
— Люди.
— Кто разрешил копать?
— Никто.
Только бы лошадь не заржала, подумал Шмуле-Сендер и, поскольку другого заступника кругом не было, снова обратился к богу.
Лошадь вела себя безучастно. Видно, запах сирени опьянил ее.
— Золото ищете?
Солдату и в голову не могло прийти, что они ищут здесь что-то другое. Золото. Ну, конечно, золото. Говорят, на этом поле когда-то зарыл клад сам Наполеон.
— И что — много нашли?
В его голосе впервые прозвучала нотка заинтересованности. Если золото, тогда… Тогда и поделиться можно.
— Нет, — ответил Эфраим. — Я сына ищу.
Зря сказал, подумал Эфраим. Надо было сказать: золото! Ведь… ведь кости наших детей — наше золото. Но разве он, этот солдатик, его поймет? Он еще слишком молод. Его дети, как шутил дед Шимен, пока в табакерке: он их еще не вычихнул.
— Что будем делать, ребята? — обратился молодой к своим спутникам. — Это, мабуть, батька того… повешенного…
— Под стражу и — к Родиону Дмитриевичу. Там разберутся.
— Они ни в чем не виноваты. Это я их сюда привел. Я… Мне и ответ держать, — твердо произнес Шахна.
— А ты кто таков?
— Семен Ефремович Дудаков, толмач жандармского управления. Готов следовать за вами.
Шахна бросил лопату, сложил руки и сделал несколько шагов вперед по направлению к дозору.
— Ладно, — сказал молодой дозорный. — Вы, — он ткнул прикладом в Эфраима и Шмуле-Сендера, — проваливайте! Чтоб духу вашего не было, сыноискатели. А ты, толмач, пойдешь с нами. — И дозорные, не дожидаясь, пока старики покинут военное поле, увели Семена Ефремовича.
— Шахна! — крикнул ему вслед Эфраим, но тот даже не обернулся.
— Мы с тобой в сорочке родились, — сказал Шмуле-Сендер, когда дозорные исчезли. — И лошадь моя в сорочке… Могли взять и — в худер-мудер… в тюрьму.
Старик Эфраим не слушал его. Он смотрел на брошенную лопату, на горку выкопанной глины, на яму, и горло его сжимало словно обручем. Он еле сдерживался, чтобы не заорать, не выплеснуть вместе с криком свои внутренности. Они ему были не нужны, как и его голос, как и его волосы; он мог их спокойно выдрать по одному из чуприны и бороды. Он не чувствовал своих пальцев, кроме одного, указательного, прожигающего недра так же, как перст всевышнего; он хотел исколоть его в кровь, и чтобы эта кровь потекла по черенку этой лопаты, по этой глине, по этим рвам.
— Принеси свечи, — глухо сказал Эфраим.
Шмуле-Сендер не осмеливался прекословить ему. Все его тело напоминало большую, натянутую вожжу, и он подчинялся ей без ропота, боясь, чтобы она не перерезала его.
— Зачем? — все-таки не удержался водовоз. — Ты же слышал: чтоб духу вашего не было!..
— Принеси.
Когда Шмуле-Сендер сбегал к кусту сирени и принес из телеги три дешевые субботние свечи, Эфраим стал шарить в карманах.
Спичек не было и у Шмуле-Сендера, но каменотес все равно воткнул их в глину, и то ли от его глаз, то ли от света луны они зажглись и осветили все военное поле, каждый ров и каждую косточку.
Дело шло к июню, дни стали длиннее, и лошадь Шмуле-Сендера, почуявшая, что они едут обратно в Мишкине, к ночи оставляла позади сорок, а то и все пятьдесят верст. Никто ее не понукал, никто с ней не разговаривал: возница и седок были странно молчаливы. Гнедая не помнит, чтобы они когда-нибудь так долго молчали. Бывало, и пяти минут не вытерпят, не поговорив, а тут целый день рта не раскрывают.
Своим ржанием она напоминала им, что соскучилась по разговору, по кнуту, но ни Шмуле-Сендер, ни Эфраим не откликались, и это ее не столько злило, сколько смущало.
Смущало ее и то, что телега полегчала.
Своим лошадиным чутьем она смекнула, что не хватает того, кто доставал для нее овес, и жалела его, но утешалась тем, что есть хозяин, Шмуле-Сендер. Хоть он и огреет ее бывало кнутом, но любит, а тому, кто любит, позволено тебя и вытянуть.
Не сказали путники ни одного слова и сыну корчмаря Ешуа Манделя Семену, который по-прежнему стоял на развилке с галкой на плече. Галка косила на лошадь свой уже не птичий, а человечий глаз и как будто спрашивала — ну, что там слышно в славном городе Вильно, в Ерушалаиме де Лита? Не видели ли они там мессию, которого ждет не дождется Семен? Дождется его и покинет развилку, а она, галка, улетит к своим, и все будут счастливы — и птицы, и люди.
Но гнедая Шмуле-Сендера ничего не ответила. Раз обещал мессия прийти, придет: пешком или, как сказано в писании, на ослике приедет.
Не доезжая местечка, телега неожиданно сделала крюк, и лошадь сообразила, что Шмуле-Сендер решил заглянуть по пути на почту. А вдруг письмо от Берла?
Эфраим и Шмуле-Сендер слезли с телеги и побрели в конторку, где обычно выдавал землякам почту Ардальон Игнатьевич Нестерович.
Самого Ардальона Игнатьевича на месте не было, но на столе лежала его фуражка с околышем (даже став почтарем, он никогда с ней не расставался). А раз есть фуражка, появится и сам почтарь. Видно, вышел по нужде во двор. Или куда-нибудь в другое место отлучился. Он знал, что письма все равно никто не украдет, а переводные деньги всегда носил с собой, даже когда ходил в нужник.
— Мне есть письмо? — несмело спросил Шмуле-Сендер, когда Ардальон Игнатьевич вернулся в контору.
— Кажется, есть, — хмуро ответил Нестерович.
Ардальон Игнатьевич порылся в какой-то сумке, выудил оттуда конверт и протянул Шмуле-Сендеру. В другой раз Шмуле-Сендер расплылся бы в улыбке, подпрыгнул бы от радости до потолка — благо потолок в конторке был низенький-пренизенький, но соседство Эфраима глушило его радость. Письмо от Берла, письмо от Берла! Все в Шмуле-Сендере ликовало, но ликовало тайно, подспудно, внешне он был так же угрюм и не словоохотлив.
Они собирались уже попрощаться, как вдруг Ардальон Игнатьевич совсем не начальственным, старческим голосом, похожим на их голоса, попросил:
— Посидите!
Просьба Ардальона Игнатьевича была настолько странной и неожиданной, что у Шмуле-Сендера брови сошлись на переносице, как два шелкопряда. Легко сказать — посидите! Да знает ли он, что на душе у Эфраима? Знает ли он, что и Шмуле-Сендер ни секунды не может усидеть на месте, когда ему вручают «летр» от его белого счастливого Берла? Надо срочно ехать домой к Фейге. В другой раз Шмуле-Сендер ответил бы Нестеровичу: некогда, ваше благородие, рассиживаться. Но ему хотелось чем-то отблагодарить почтаря за письмо.
— Ну как, Эфраим?
Эфраим молчал. Он не любил, когда Шмуле-Сендер перекладывал свои заботы на его плечи.
— Ладно, — согласился водовоз.
Он сел, а Эфраим остался стоять.
— Погиб мой Иван, — без всякого предисловия объявил Ардальон Игнатьевич и сгорбился. — Письмо командир прислал…
— Вей-цу-мир! — воскликнул Шмуле-Сендер по-еврейски.
— Смертью храбрых пал… на самой границе… в перестрелке с персами, отстреливался, отстреливался, но этих басурманов было в два раза больше, чем наших… Нет больше Ивана… Нет…
Эфраим понятливо покачал головой.
— Вам хорошо, — продолжал Ардальон Игнатьевич. — Ваши сынки на персидской границе не служат… державу от врагов не охраняют… в Вильно живут… в Америке…
— Наших сынков на персидскую границу не пускают, — огрызнулся Шмуле-Сендер. — Думают, наверно, к врагу… к персу перебегут…
— Вам хорошо, — твердил свое Нестерович.
— Хорошо, — произнес Эфраим. — Хорошо.
Ардальон Игнатьевич растрогался от его слов, подошел к нему, обнял за плечи, тряхнул:
— Спасибо, Эфраим.
Глянул ему в глаза и, как будто что-то вспомнив, спросил:
— А твой? Что стало с твоим?.. Каторга небось?
— Каторга, — ответил Эфраим. — Только не ему, а мне…
— Право слово, мудро сказано. Дети — наша каторга… бессрочная каторга…
Посидели, и пора, подумал Шмуле-Сендер. Письмо лежало у него на ладони, как ханукальный блин; не терпелось взять его в рот, съесть, облизаться, потом еще раз облизаться. Ардальон Игнатьевич не должен быть на них в обиде. Почтили они его Ивана. Хороший был парень, одногодок Эфраимова Гирша и его Берла.