Эдвард Бульвер-Литтон - Пелэм, или приключения джентльмена
И он обстоятельно изложил все, что свидетельствовало против меня, причем извлек из кармана мое угрожающее письмо к Тиррелу. Вы помните, я писал, что поклялся отомстить ему, что мщение рано или поздно его настигнет. «Прибавьте, — холодно сказал Торнтон, снова пряча письмо в карман, — прибавьте эти слова ко всем прочим уликам против вас, и я не дам за вашу жизнь медного гроша».
Не знаю, каким образом Торнтон завладел этой бумагой, столь для меня пагубной. Но когда он ее читал, я был потрясен, ясно осознав опасность, которой ныне подвергался. С одного взгляда понял я, что нахожусь в полной власти стоящего передо мною негодяя. Он заметил это и наслаждался моими терзаниями.
«Теперь, — сказал он, — мы хорошо узнали друг друга. Сейчас мне требуется тысяча фунтов. Я уверен, что вы мне не откажете. Когда я их истрачу, то приду опять. Пока же вы от меня избавляетесь». Я швырнул ему чек, и он удалился.
Ты легко поймешь, какое унижение испытал я, принеся гордость в жертву осторожности. Но принудили меня к этому исключительно важные соображения. Я быстро приближаюсь к могиле, и для меня не было бы существенной разницы, если бы насильственная смерть сократила мои дни: их и так остается уже не много, и я вовсе не стремлюсь их продлить. Но невыносима была мне мысль, что я навлеку на мать и сестру беду и позор, которых им не избежать, даже если бы на меня пало одно лишь подозрение в преступлении столь чудовищном. Когда же я осознал, как тяжелы скопившиеся против меня улики, принятый мною путь показался мне менее унизительным, чем мысль о тюремной камере и судебном разбирательстве, об улюлюканье и проклятьях черни, о смерти, уготованной убийцам, и позорной памяти, которую они по себе оставляют.
Но сильнее всех этих побуждений было мое отвращение, мой страх при одной мысли о чем-либо, могущем раскрыть перед всеми тайну прошлого. Я невыразимо страдал, представляя себе, что имя Гертруды и ее участь становятся всеобщим достоянием, что их обсуждают, критикуют, высмеивают праздные зеваки и любопытные. Поэтому мне показалось не бог весть каким нравственным подвигом побороть чувство унижения, которое я испытывал от злорадной наглости Торнтона, и утешаться мыслью, что через несколько месяцев я освобожусь и от его вымогательств и от жизни.
Однако с недавнего времени терзания, которым меня подвергал Торнтон, и его требования дошли до того, что я уже не в силах был сдерживать свое негодование и принуждать себя к уступкам. Борьба с самим собою мне уже не по силам, дело быстро приближается к самой жестокой последней схватке, которую мне придется претерпеть, прежде чем «злодей перестанет мучить, а усталый обретет покой». Несколько дней назад я принял решение, и теперь пусть оно совершится. Я намерен покинуть родину и найти убежище на континенте. Там я укроюсь от преследований Торнтона и от опасности, которой они мне грозят; там, никому не известный и никем не тревожимый, стану я дожидаться исхода своей болезни.
Но до отъезда мне предстояло выполнить два обязательства, и теперь оба уже выполнены: одно в отношении благородной женщины с горячим сердцем, почтившей меня своим сочувствием и привязанностью, другое в отношении тебя. У нее я был вчера и в общих чертах изложил ей историю, подробно рассказанную тебе. Я раскрыл перед ней бесплодную и выжженную пустыню своего сердца, поведал ей о болезни, которая вскоре унесет меня. Как прекрасна любовь женщины! Она хотела следовать за мною повсюду, принять мой последний вздох и, наконец, проводить меня к месту последнего успокоения. И все это без какой-либо надежды, без помысла о награде, хотя бы о награде от моей ничего не стоящей любви.
Но довольно! С нею я уже простился. Твои подозрения я понял и простил — они ведь были так естественны. Я считал себя обязанным их рассеять: пожатие твоей руки доказывает мне, что это сделано. Но для моей исповеди есть и другая причина. Сердце мое свободно от любовных увлечений, и теперь я не склонен поддаваться мелкой щепетильности и изощренности чувств, которые часто становятся для нас препятствием на пути к счастью. Я замечал, как ты прежде ухаживал за Эллен, и, признаюсь, меня это очень радовало. Ибо я знаю, что за всем твоим суетным честолюбием, за принятой тобою внешней, искусственной личиной скрывается горячее и великодушное сердце, благородный и проницательный ум. И если бы сестра моя была в десять раз совершеннее, чем она мне кажется, на всем свете не нашел бы я человека более достойного ее, чем ты. Заметил я и то, что за последнее время ты отдаляешься от Эллен. И, догадываясь о причине, я почувствовал, что обязан ее устранить. Она любит тебя, хотя, может быть, ты этого и не знаешь, — беззаветно, по-настоящему. Вся моя жизнь протекла в праздном себялюбии, и я хотел бы кончить ее с сознанием, что помог двум дорогим мне существам, и с надеждой, что моя смерть станет началом их счастья.
Теперь, Пелэм, я сказал все. Я ослабел, истерзан, и сейчас мне все тягостно, даже твое общество. Поразмысли над тем, что я сказал в заключение, и давай свидимся завтра еще раз. Послезавтра я навсегда покидаю Англию.
ГЛАВА LXXVI
Не отвергнуть вовекиНам того, что любовь к небесамВсколыхнет в человеке:К дальним звездам влечет муравья,Тьму — к лучу золотому.Так из тесных оков бытияРвемся мы к неземному.
П. Б. ШеллиНелегко было у меня на сердце, ибо я слишком любил Гленвила, чтобы не страдать, слушая его ужасную повесть, — все же с радостью, хотя и овеянной скорбью, узнал я, что друг мой невинен, подозрения, которые я питал на его счет, не оправдались, и устранено единственное препятствие к моему браку с его сестрой. Правда, меч все время висел над его головой, и мы не могли быть уверены в том, что, пока он жив, ему не грозят позор и смерть, уготованные преступнику. Поэтому, с точки зрения нашего общества, все преграды к моему с Эллен союзу далеко еще не были сняты. Но разочарования, недавно мною пережитые, вызвали у меня теперь такое отвращение к этому обществу, что сердце мое с удвоенной силой желания устремилось к чистой и святой любви, в которой я мог обрести и утешение и покой.
Впрочем, это эгоистическое соображение было не единственной побудительной причиной для того образа действий, который я решил избрать. Напротив, в сознании моем оно отнюдь не преобладало над другими, а именно, над моим желанием даровать другу, который был для меня теперь дороже, чем когда-либо, единственное еще возможное для него на этом свете утешение, а Эллен оказать самое надежное покровительство на случай, если бы брату ее грозила опасность. Конечно, ко всему этому примешивались и чувства, которые при более счастливых обстоятельствах могли быть проникнуты величайшим восторгом оттого, что моя глубокая и преданная любовь увенчалась столь блистательным успехом. Но теперь, когда сама жизнь Гленвила находилась под угрозой, я не имел права им предаваться и постарался заглушить их, как только они возникли.
Проведя бессонную ночь, я наутро отправился в дом леди Гленвил. Там я уже давно не бывал, и потому впустивший меня слуга был, казалось, несколько удивлен столь ранним посещением. Я выразил желание повидаться с матерью Эллен и стал ждать в приемной, пока она не появилась. В своей речи я обошелся без всяких излишних предисловий, а в немногих словах высказал свою любовь к Эллен и попросил ее мать быть посредницей в мою пользу. Зная, как она любит сына, я решил, что мне в немалой степени поможет и упоминание о сочувствии, которое к моему намерению питает Гленвил.
— Эллен наверху, в гостиной, — сказала леди Гленвил. — Сейчас я пойду и предупрежу ее, что вы здесь; если вы получите ее согласие, то мое вам обеспечено.
— В таком случае, не разрешите ли мне опередить вас? Простите мое нетерпение и дайте мне поговорить с ней первому.
Леди Гленвил держалась добрых старых традиций и питала некоторую склонность ко всяким формальностям и церемониям. Поэтому, не рассчитывая на благоприятный ответ, я, вместо того, чтобы дожидаться его, со свойственной мне уверенностью вышел из комнаты и быстро взбежал по лестнице наверх. Войдя в гостиную, я закрыл за собою дверь. Эллен сидела в глубине комнаты. Я вошел так неслышно, что она заметила мое присутствие лишь тогда, когда я уже был подле нее.
Увидев меня, она вздрогнула. Лицо ее, дотоле совсем бледное, вспыхнуло.
— Боже мой, вы? — произнесла она прерывающимся голосом. — Я… я думала… но, простите, я сейчас… Я только позову маму.
— Подождите минутку, умоляю вас, я уже виделся с вашей матушкой, она-то и послала меня к вам.
И тут быстро, дрожащим голосом, ибо привычная смелость меня покинула, я в немногих, но горячих словах поведал ей историю моей тайной, все возраставшей любви, все ее сомнения, страхи и надежды.