Эдвард Бульвер-Литтон - Пелэм, или приключения джентльмена
Тут голос Гленвила прервался и ненадолго воцарилось молчание, а затем он продолжал:
— У Гертруды теперь нередко наступали светлые промежутки. Но достаточно было моего появления, чтобы они сменялись буйным бредом, еще более нечленораздельным, чем когда-либо раньше. Она убегала от меня с душераздирающими воплями, закрывала лицо руками, и, пока я находился в комнате, казалось, будто она угнетена и одержима какими-то сверхъестественными силами. Как только я удалялся, она понемногу приходила в себя.
Для меня же это было горше всего: не иметь возможности заботиться о ней, ухаживать за нею, лелеять ее — значило потерять последнюю надежду. Но беспечные, занятые только мирским люди даже грезить не могут о глубинах истинной любви. Целыми днями я сторожил у ее двери, и для меня было величайшей милостью уловить хотя бы звук ее голоса, услышать, как она ходит по комнате, вздыхает, даже плачет. А ночью, когда она не могла знать о моем присутствии, я ложился подле ее кровати. Когда же мною ненадолго овладевал тревожный сон, она являлась мне в мгновенных, ускользающих грезах, озаренная своей преданной любовью, своей красотой, которые некогда составляли мое счастье, были для меня всем миром.
Однажды, когда я стоял на своем посту у ее двери, меня спешно вызвали к ней — она билась в судорогах. Я помчался наверх, схватил ее в объятия и держал, пока припадок не прошел. Мы уложили ее в постель. Она больше не вставала, но на этом смертном ложе слова, произносившиеся ею в бреду, а также причина ее заболевания, наконец, получили объяснение — тайна раскрылась.
Была тихая, глубокая ночь. Ущербный месяц светил сквозь полузакрытые ставни; озаренная его торжественным, неумирающим сиянием, она уступила моим мольбам и открыла мне все. Этот человек — мой друг Тиррел — осквернял ее слух своими домогательствами; когда же она запретила ему появляться в доме, он подкупил женщину, которую я при ней оставил, чтобы она передавала его письма. Женщина была уволена, но Тиррел оказался большим негодяем, чем можно вообразить: как-то вечером, когда она была одна, он проник в дом. Придвинься поближе ко мне, Пелэм… еще ближе… я скажу тебе на ухо… Он употребил силу… насилие! В ту же ночь сознание покинуло Гертруду… Остальное ты знаешь.
С того мгновения, как я уловил смысл прерывистых фраз, которые произносила Гертруда, словно какой-то демон завладел моей душою. Все человеческие чувства как бы исчезли из моего сердца — оно всецело отдалось одному пламенному, ненасытному, яростному желанию, и это была жажда мщения. Я хотел уже оторваться от ее ложа, но рука Гертруды крепко сжала мою и удержала меня. Эта рука, влажная и холодная, становилась все холоднее и холоднее… пальцы разжались… рука упала… я взглянул на Гертруду… легкая, но зловещая дрожь прошла по лицу ее, казавшемуся еще более призрачным в призрачно-белесоватом лунном свете, тело свело судорогой, какой-то лепет вырвался из разжавшихся бесцветных губ. Остального досказывать не буду… Ты знаешь… Ты сам догадаешься.
На той же неделе мы похоронили ее на пустынном кладбище, где она в минуты просветления высказывала желание лежать, рядом с могилой своей матери.
ГЛАВА LXXV
…Жизнь во мне дышала,Но дать покоя не могла:Змея мне сердце обвивалаИ ядом гнева душу жгла.
«Гяур»[867]— Слава богу, самая мучительная для меня часть моей истории окончена. Теперь ты можешь понять, как случилось, что мы с тобою встретились на ***ском кладбище. Я поселился в домике неподалеку от могилы, где покоились останки Гертруды. Каждую ночь ходил я в это безлюдное место, жаждал улечься подле моей навеки уснувшей подруги и все время оплакивал ее, думая только о себе. Я простирался ниц на могильном холме, я смиренно проливал слезы.
Сердце мое, измученное до предела, забывало обо всем, что пробудило в нем самые бурные страсти. Ненависть, жажда мщения — все исчезло. Я поднимал лицо свое к благостным небесам, я взывал к ним, и голос мой громко звучал в мирном безмолвии ночи. Когда же голова моя снова падала на хладную могильную насыпь, я не думал ни о чем, кроме сладостных первых дней нашей любви, кроме горестной преждевременной смерти моей любимой. В одно из таких мгновений услышал я твои шаги, вторгшиеся в царство моей скорби; и в это мгновение, когда кто-то другой увидел меня, когда чьи-то другие глаза проникли в святилище моей печали, с этого самого мгновения вся нежность и святость, еще таившиеся в душе, одержимой темными страстями, исчезли, подобно тому, как свертывается пергаментный свиток. С новой силой овладела мною жалящая память, и отныне ей суждено было стать основным стержнем, ключом моего существования. Снова вспомнил я последнюю ночь Гертруды, снова трепетал, прислушиваясь к приглушенному лепету, страшный смысл которого постепенно проникал мне в душу, снова ощущал холодное-холодное, влажное прикосновение прозрачных, мертвеющих пальцев. И снова ожесточил я свое сердце железной решимостью и дал клятву неискоренимой вечной ненависти и беспощадного мщения.
Наутро после той ночи, когда ты застал меня на кладбище, я покинул свою обитель. Я отправился в Лондон и попытался как-то привести в порядок свои мстительные замыслы. Прежде всего следовало установить, где сейчас находится Тиррел. Случайно выяснил я, что он в Париже, и выехал туда через два часа после того как были получены эти сведения. По приезде я скоро нашел его, ибо знал, где бывают игроки. Однажды ночью я увидел его в игорном притоне. Ясно было, что он в стесненных обстоятельствах и что за столом ему не везет. Не замеченный им, я упивался, глядя, как изменяются черты его лица по мере того, как в них отражаются все ужасные, мучительные ощущения, которые можно пережить лишь у игорного стола. И пока я смотрел на него, впервые осенила меня мысль об особенно изысканной, утонченной мести. Поглощенный связанными с этой мыслью соображениями, я направился в совершенно пустую соседнюю комнату. Там я уселся и принялся более подробно обдумывать свой еще смутный, принявший лишь самые общие очертания замысел.
Сам лукавый искуситель рода человеческого послал мне верного помощника. Я сидел, погруженный в задумчивость, как вдруг услышал, что кто-то назвал меня по имени. Я поднял глаза и увидел человека, которого часто видел с Тиррелом и в Спа и на лечебных водах, где мы с Гертрудой встретили Тиррела. Это была личность низкая — по происхождению и по натуре, но за склонность к грубому юмору и пошлую предприимчивость люди, разделявшие вкусы Тиррела, считали его человеком разносторонне одаренным и чем-то вроде Йорика. Благодаря этой незаслуженной славе, а также своему увлечению игрой, которое уравнивает людей самого различного общественного положения, он в некоторых кругах принимался за человека более высокого ранга, чем был в действительности. Нужно ли говорить, что речь идет о Торнтоне? Я знал его очень мало; однако же он заговорил со мною так, словно мы были друзьями, и попытался завести со мною беседу.
«Видели вы Тиррела? — сказал он. — Он опять принялся за свое: знаете, что ты впитал с молоком матери, и так далее». Я побледнел, услышав имя Тиррела, и ответил очень коротко, что именно — уже не помню. «Ага! — продолжал Торнтон, глядя на меня с наглой фамильярностью. — Я вижу, вы ему не простили: в *** он сыграл с вами гнусную шутку — соблазнил вашу любовницу или что-то в этом роде, он мне рассказывал. А скажите, что с этой бедной девушкой?»
Я не ответил, сердце у меня упало, захватило дыхание. Все мои страдания показались мне ничем по сравнению с только что перенесенным унижением. Это о ней… о ней… которая некогда была моей гордостью… честью… всей жизнью… о ней говорили так… и… я не в силах был думать об этом. Я быстро встал, бросил на Торнтона взгляд, который привел бы в полное замешательство человека, не столь бесстыдного и подлого, как он, и вышел из комнаты.
В эту ночь я, не сомкнув глаз, лихорадочно метался на своей постели, точно это было ложе, усеянное шипами, и вдруг сообразил, какую пользу могу извлечь из Торнтона при осуществлении своего замысла. На следующее утро я разыскал его и подкупил (это было не очень трудно): он обещал мне хранить тайну и помогать. Всякому, видевшему и наблюдавшему не так много самых различных людей, как довелось тебе, план мщения, выработанный мною, показался бы каким-то вымученным, неестественным. Ибо люди, поверхностно судящие обо всем, готовы считать естественными всякие чудачества в спокойном течении повседневной жизни, но они неспособны представить себе их в бурном кипении страстей, а ведь именно в подобные мгновения хватаешься за любую нелепость, если она окажется средством, ведущим прямо к цели. Если бы тайные движения сердца смятенного, охваченного страстями, были открыты всем, в них можно было бы обнаружить гораздо больше романтического, чем во всех баснях, от которых мы с недоверием и презрением отворачиваемся, считая их преувеличенными и фантастичными.