Роберт Вальзер - Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
Вошла женщина, которую поэт хорошо знал. Она жила в том же доме. Она была несчастлива, и поэт знал причину ее несчастья. Она не раз заглядывала к поэту, чтобы о чем-нибудь спросить его. Она приходила из-за человека, которого любила и который ее бросил. Им был один художник, и поэт не просто знал его, но был с ним в самых приятельских отношениях. Из-за него-то женщина и приходила. То есть она приходила к поэту не из-за того, что он поэт, а чтобы узнать у поэта что-нибудь о художнике. Она приходила к поэту не потому, что ее интересовала поэзия, но и не потому, что ее как-то особенно интересовала живопись. Нет, она приходила только из-за художника, и потому, что знала, что они друзья.
«Что он? Как он? Пишет ли вам? Что он вам пишет? Он счастлив?» Так она спрашивала. Поэт, досадуя, что ему помешали, отвечал:
«Да, он мне пишет. Изредка. Счастлив ли он? На этот вопрос коротко не ответишь. Вероятно, счастлив в какие-то дни, а в какие-то несчастлив. Вероятно, так, как это обычно бывает у людей. Он пишет, что работает много, как лошадь. Пишет, что не сдается».
«Мне он не пишет», — сказала она.
Поэт молчал, внимательнейшим образом разглядывая французскую сигару, словно для него не было в эту минуту дела важнее, как только узнать, какой она марки.
Через некоторое время женщина сказала: «Он, наверное, развлекается в обществе красивых женщин, наслаждается жизнью».
«И это возможно, — сказал поэт, — отчего бы иногда и не развлечься? Не может ведь он всегда оставаться серьезным и только и знать что свою работу. Конечно, его тянет иной раз отдохнуть и отвлечься. Думаю, что он это делает, и вполне понимаю его, — та борьба, которую он ведет, нелегка, и некоторая передышка может пойти ему только на пользу. Вечное усердие и трудолюбие отупляют. Это знает каждый, в особенности тот, кто добросовестно делает свое дело».
«Вам он пишет, а мне нет».
Поэт возразил: «Вы вынуждаете меня на откровенность, а она жестока. Вы можете сказать, что я груб, — пусть. Я понимаю, что вы страдаете, милостивая государыня, но я понимаю и страдания художника, его тоску и мытарства, ведь он мой товарищ по борьбе, он мой союзник и друг. Я разговорился, мне теперь уж не сдержаться и вы должны будете либо простить мне, что я причиняю вам боль, либо не простить мне этого никогда. Вы вольны выбирать. Знаете, почему он теперь пишет мне, а не вам? Для меня это яснее ясного. Может ли он написать вам о том, что ему теперь всего дороже? Он не верит, что вы поймете его, и его недоверие оправданно. То есть вы понимаете, что он симпатичный и обаятельный молодой человек, что у него красивые кудри и прекрасные манеры, что очень приятно любить такого человека и быть любимой им. И так далее. Все это вы отлично понимаете, но какой прок человеку, который напрягает там все свои силы в борьбе за свое существование, от вашего понимания? О таких вещах он теперь и думать не в состоянии. Вы видите перед собой только личность художника, но не догадываетесь о сложностях его существования. Вы не имеете представления о страданиях, которые он испытывает, об опасностях, которые его подстерегают. Вы ничего не знаете о его работе и о том, каких усилий она от него требует. Его художнические радости так же чужды вам, как и печали. Самые сильные и самые нежные движения его души вам неведомы. Мне же они открыты, и он знает это. Он знает, что мне знакомы и страданья его, и стремленья, и наслаждения, и муки, — вот он мне и пишет. Мы ведем обычную для художников переписку — без сюсюканья, выкрутасов, излияний. В письмах мы бываем циничны и ядовиты, но мы знаем этому цену. Мы всегда точно представляем себе, о чем идет у нас речь. Он знает, что я пойму его с полуслова, что мне достаточно и намека. Товарищам не нужно тратить много красивых фраз, чтобы понять друг друга. Вы, милостивая государыня, понимаете, что такое любовь, но художник становится тем, чем он должен стать, благодаря не любви, а работе, а что такое для вас работа? Его работа для вас ничто, не так ли? Она интересует вас меньше всего на свете. А для него она сейчас главное. И поэтому он пишет мне».
«А вы ведете здесь жалкую жизнь поэта», — сказала она с презрением, желая покинуть чердак с чувством гордого превосходства.
«Я горжусь этой жалкой жизнью поэта и рад ей, — сказал он, — но и в этом вы решительно тоже ничего не понимаете. Я счастлив сидеть в этой невзрачной каморке, похожей на тюремную камеру. Но вы, по гордости своей, не можете даже допустить, что такое бывает. Здесь я могу быть самим собой, а выше этого нет ничего. Вам понятны прелести внешнего лоска и почтительного внимания окружающих, но вы не можете понять, как это прекрасно — казаться бедняком, а на самом деле обладать несметными сокровищами души, ощущениями и чувствами самоотдачи, мужества, чуткости, исполненного долга. Ведя эту жалкую жизнь поэта, я выполняю свой долг и нахожу в этом радость, но вам этого не понять».
Женщина ушла, а поэт снова принялся за свою работу.
Немецкий язык
© Перевод Ю. Архипова
Некогда был он велик и властен, его взор, его жесты были полны могущества, но прошло время и он опустился, махнул на себя рукой и стал безобразен. Его сделали изъявительным средством банальности, и он стал посмешищем всего мира. Он скрючился, ссохся. Бывший образец превратился в образину. Роскошное древо зачахло, но не перестало нравиться себе, вот в чем был весь ужас. Позорищу не было видно конца. Иные уж полагали, что старик умирает, и они были правы. Он был при смерти, едва дышал. Никто не верил, что он вновь окрепнет. Его охрипший голос утратил свое обаяние, звучал сухо, деревянно и глупо, прислуживая одним лишь дерзостям и издевкам. Он был настолько невыносим, что внушал отвращение всем, кто его слышал. Да, он болен, повержен ниц, однако есть люди, которые по-прежнему его любят, хранят ему верность, ибо верят в то, что он неистребим и еще возродится во всей своей красе. Незримые, в тихих потемках они ухаживают за ним, надеясь на выздоровление. И, конечно, он еще встанет, и по сочной, пахучей весне зацветет, защебечет, как весенние птицы. Нужно только дождаться, и верующие да запасутся терпением. Теперь он выдохся и увял, теперь он поблек и слова его тусклы. Однако, ныне недвижный, он еще будет бодро скакать и приплясывать, как бывало. Дайте срок — и он возродится. Он заплутал и плачет, но еще выберется на дорогу и радостно засмеется. И будет тогда как летний сад и как воскреснувшее солнце, а вокруг него воцарятся веселье, довольство и сила. И естественность, и нежность. Тогда он будет самим собой и все ему будут рады. Благим ветром пронесется он над освеженной землей со всем, что ни есть на ней. Побитый и павший, он возликует. И будет упоен и утешен тот, кто его услышит. А я, может статься, буду сидеть на траве под елью, внимая ему всем сердцем и его прославляя.
Притча о блудном сыне
© Перевод Ю. Архипова
Если б некий селянин не имел двух сыновей, по счастью совершенно разных, то и не получилось бы никакой поучительной истории, то бишь притчи о блудном сыне, которая гласит, что один из двух, непохожих друг на друга сыновей, отличался крайним легкомыслием, в то время как другой стяжал славу самого благоразумного человека на свете.
Если один из них рано ринулся, так сказать, в атаку, то второй, чистоплюй, окопался в доме, заняв своего рода цепкую выжидательную оборону. Если опять-таки первый скитался и мыкался на чужбине, то снова-таки второй препочтеннейшим образом подремывал у домашнего очага.
Когда первый рвал что было мочи путы и бежал со всех ног, второй на диво упорно держался на месте, с невероятной дотошностью отдаваясь мороке должных обыкновений. Пока, вновь скажем, первый не нашел ничего лучшего, как плыть по волнам с помощью то пара, то паруса, тем временем опять-таки второй изводил свой ум на усердие, аккуратность, благопристойную пользу.
Когда беглый, или блудный, сын, коему притча обязана своим названием, постепенно убедился, что дела его — и возможно по сраведливости — безнадежны, он принял, несомненно, весьма разумное решение возвратиться. Оставшийся дома и сам был бы рад принять когда-нибудь подобное же решение, но был навсегда лишен этой радости по той вероятной причине, что он, как известно, не покидал дома, а в нем оставался.
Если позволительно предположить, что беглец всерьез раскаялся в своем бегстве, то ведь не менее позволительно предполагать или думать, что оставшийся дома раскаивался в своей домаоставленности глубже, чем думал. Если блудный сын страстно желал бы никогда не блуждать, то второй, то есть тот, кто и не блуждал вовсе, не менее, а может быть, более страстно желал бы не оставаться постоянно дома, а уйти бы однажды да поблуждать на просторе, чтобы потом, накопив тоску и смирение, вернуться домой.
Поскольку блудный сын, о котором все давно думали, что он сгинул, однажды вечером явился вдруг — в образе последнего ничтожества, в рубище и рубцах, но целехонек и невредим, то это походило на воскресение из мертвых, и на него естественным порядком обрушилась вся необузданная сила любви.