Роберт Вальзер - Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
Если позволительно предположить, что беглец всерьез раскаялся в своем бегстве, то ведь не менее позволительно предполагать или думать, что оставшийся дома раскаивался в своей домаоставленности глубже, чем думал. Если блудный сын страстно желал бы никогда не блуждать, то второй, то есть тот, кто и не блуждал вовсе, не менее, а может быть, более страстно желал бы не оставаться постоянно дома, а уйти бы однажды да поблуждать на просторе, чтобы потом, накопив тоску и смирение, вернуться домой.
Поскольку блудный сын, о котором все давно думали, что он сгинул, однажды вечером явился вдруг — в образе последнего ничтожества, в рубище и рубцах, но целехонек и невредим, то это походило на воскресение из мертвых, и на него естественным порядком обрушилась вся необузданная сила любви.
Бравый домочадец тоже был бы не прочь махнуть разок на тот свет да перемахнуть потом обратно, чтобы естественным порядком испытать на себе необузданный натиск любви.
Радость нежданной встречи сердец, восторг столь прекрасного и серьезного события зажгли, осветили весь дом, вспыхнувший, как на пожаре, а все обитатели дома, вплоть до слуг и служанок, чувствовали себя словно на небе. Возвращенец лежал, простертый ниц на полу, и отец, конечно бы, поднял его, коли б достало у него сил. Старик так плакал и был так слаб, что домочадцы должны были его поддерживать. Блаженные слезы. Глаза всех были увлажнены, голоса дрожали. Окруженный столь многократным участием, такой искренностью любящего понимания и прощения, грешник должен был чувствовать себя святым.
Вина в столь сладостный час равнялась награде любовью. Все смешалось, говорило, улыбалось, махало руками, кругом видны были счастливые, хоть и заплаканные глаза, слышны были сердечные, хоть и серьезные слова. Радость мощным снопом света высветила все углы, не оставив ни малейшей тени, ни пятнышка в доме, непрерывно питая собой и самое слабое свечение, и самый тихий отблеск.
Вряд ли можно сомневаться, что предметом столь большой радости желал бы стать некто другой: не ведая за собой никакой вины, он желал бы провиниться. Не вылезавший из приличнейшего платья желал бы, в виде исключения, примерить рубище и лохмотья. Весьма вероятно, и он жалким голодранцем охотно распростерся бы на полу, чтобы отец пожелал поднять его. Не совершивший никакого проступка, он, возможно, желал бы стать несчастным грешником. При столь милостивых обстоятельствах быть блудным сыном одно удовольствие, но в этом удовольствии ему отказано навсегда.
Посреди всеобщего веселья и довольства неужто оставался кто-нибудь хмур и невесел? Да, это так! Посреди сплотившей всех радости и согласия неужто оставался кто-нибудь одинок в своей злобе? Да, это так!
Что стало с прочими действующими лицами, я не знаю. Весьма вероятно, они мирно почили. Однако наш чудак-тоскливец еще жив. Недавно он был у меня, мялся и тушевался, намекая, что имеет отношение к притче о блудном сыне и что больше всего на свете он бы желал, чтобы она не была написана. На мой вопрос, как все это понимать, он ответил, что он есть тот, кто остался дома.
Меня ничуть не удивили терзания этого чудака. Его раздражение было мне безгранично понятно. Ведь я никак не считал притчу о блудном сыне, в которой ему досталась откровенно незавидная роль, историей сколько-нибудь утешительной и занятной. Более того, я был убежден как раз в обратном.
Двое
© Перевод Ю. Архипова
Из двух мужчин, которых мне тут хочется сопоставить, один с шестнадцати лет был полностью предоставлен самому себе. Он был свободен, как ветер, и, как птица, мог вольно править свой путь. Отец объявил ему, что он уже взрослый, что он не может больше тратить ни гроша на его содержание, учебу, образование. Быть сыном неимущего отца — сколько в этом прелести, сколько очарования! Конечно, образование твое будет при этом не без изъянов, зато — бог мой! — какой необозримый и светлый откроется юному взору горизонт свободы! Бедному отцу было куда как по сердцу, что сын его сызмальства выпорхнул из гнезда поискать счастья в мире. О развитии своем и прочих подобных вещицах прекрасного толка сын при этом не думал. А думал о том, как найти ему кров да прокорм, как не пропасть и не сгинуть. Неутомимо и браво перепрыгивал он с места на место, с работы на работу, меняя одно незавидное положение на другое, не лучше. Жило в душе его нечто, заставляющее его быть бродягой, нимало не заботясь об общественном мнении. Неимущему ветрогону мир казался таким прекрасным и добрым. Никаких сомнений в том, что в недрах мира таится вечная, неистребимая доброта. Земля, воздух, дома, леса, луга и голубое небо представлялись юным очам райской картинкой.
Людям богатым и знатным он изумлялся с детской простотой, всякой женщиной безгранично восхищался с первого взгляда, однако довольно быстро забывал о том, чему только что поклонялся, поскольку на причудливом и запутанном пути его попадалось столько всего нового, божественно прекрасного, достойного пылкой любви. Звездные ночи он любил так же нежно, как ночи беспроглядно беззвездные, а дождливые дни нравились ему ничуть не меньше, чем дни сияющие, голубые. Изящество, роскошь пьянили его. Красоту он боготворил. Угрызений зависти не ведал, ни за что на свете не хотел бы он сам быть богатым, элегантно одетым, безупречно изысканным. Нет, он был простак по натуре, но простак смышленый и ловкий. Он не был ни тупицей, ни хитрецом, ни пронырой, ни тем, кого можно считать антиподом проныры.
Как бывал он счастлив, внимая музыке! В воображении он волшебно играл на скрипке. Лежа в солнечный день на густой зеленой траве в очаровательной тени какой-нибудь яблони или груши, он закрывал глаза, улетая в пурпурную бездну, затыкал мизинцами уши, внимая божественной музыке, сразу начинавшей звучать со всех сторон. Девичьи глаза и губы нежно улыбались ему из дальней дали, а потом вдруг стремительно приближались.
Гражданский или государственный резон, мужские доблести или те, в которых требовался точный расчет, были, как он сам догадывался, не его областью. Если доводилось ему жить и дышать в большом городе, то он всей душой стремился как можно скорее выбраться в какой-нибудь маленький. Маленькие городки обладали для него какой-то неотразимой притягательной прелестью, несмотря на известную узость в мыслях их обитателей. Служащий банка, кочующий ремесленник или студент, поэт и нищий, безупречно аккуратный, основательный бюргер и в то же время бродяга — вот кто он был. Его судьбой была бедность, в чем он, правда, не видел ни малейшей трагедии… Мечты и грезы были его главным занятием. Однако ж он не лишен был ни усердия, ни практичности, ни учтивости к людям. Он просил, когда испытывал в них нужду. Трогательно красивые и любезные нищенские послания, которые он направлял состоятельным людям, оставались всегда без ответа, что никоим образом не портило ему настроения.
Человек во многих отношениях старомодный, он легко мог бы жить под сенью церковного или дворянского водительства. Свобода предпринимательства оставляла его равнодушным, и он ею никак не пользовался. Раза два-три его решительно увольняли, потому что работал он слишком медленно и рассеянно. «Нет уж, ступайте куда-нибудь в контору», — говорили ему. А в конторе он в рабочее время любил рисовать, быстро выводя из терпения и без того не слишком терпимых начальников. Никакого усердия он не обнаруживал, а если и обнаруживал, то слишком редко.
Луна представлялась ему девушкой, миловидной, восторженной и изящной, ее прелести он молился. Он вообще все время чему-нибудь да молился, чему-нибудь или кому-нибудь. Бедный, затюканный люд из предместья, какие-нибудь лесники и крестьяне относились к нему с теплотой. И не раз бывало, что нищенки-старухи провожали его долгим взглядом, посылая ему сквозь привычную муку сердечный привет. Они сразу чуяли в нем человека незлобивого и доброго, надежного друга всякого бедняка и всякой пугливой старухи. Рыбак рыбака видит издалека, это уж точно. Вкрадчиво нежным бывал он, как ангел. А вот обижаться совсем не умел.
Однажды он порвал даже и с последней прочностью жизни, целиком предавшись литературе со всеми вытекающими отсюда последствиями. Поступок смелый, если не безрассудный. Да, то был риск, отважный и дерзкий. Не сошел ли он с ума? — спрашивал себя недавний банковский служащий. Укоры совести и раскаяние завладели им. Не без робости ступил он на кривую, темную, мало хорошего да много дурного обещающую, тускло освещенную, порождающую сомнения и страхи, скудно заселенную всякими перекати-поле улицу цыган и художников, которая вела в тупик свободного и независимого поэтического творчества.
Жуткие призраки обступили оробевшего смельчака. «Если меня ждет провал, — сказал он себе, — то виноват в нем буду я сам, и все знавшие меня смогут по праву сказать: опрометчивость его погубила». Он сравнивал себя с безутешно плачущим, несчастным ребенком, выданным безжалостному пороку. А вокруг него словно бушевало тяжелое, неистовое, первозданно-неукротимое море. Жизнь замерла. На что опереться ему теперь? Не на что. На что надеяться, когда так мало привычного осталось поблизости? Но он крикнул: «Только вперед!» — и с этими словами шагнул в неизвестность, где его поджидали слепой случай, опасности и при удаче крохотная награда.