Григорий Канович - Козленок за два гроша
— В день суда, — ответил Шахна.
Старик Эфраим поднял голову, посмотрел на Шахну, опустил глаза. Он как бы торопил его признание, но Семен Ефремович делал вид, будто ему не в чем признаваться, — вся его жизнь с немытыми окнами, холостяцкой кроватью, горками недочитанных книг словно на ладони. Что тут, мол, скроешь?
— Шахна, — выдавил старик. — Когда я в колодце брал воду, ко мне подошла одна женщина… с бородавкой на верхней губе… в плисовом жакете.
— Гита.
— Она спросила, кем я тебе прихожусь.
Эфраим замолчал, снова поднял голову на Шахну.
— Я сказал: отец.
— И что было дальше? — дрогнул Семен Ефремович.
— Дальше эта Гита сказала, что видели, как ты выходишь из жандармского управления… Я только посмеялся над ее словами. Ведь, правда, смешно?
Эфраим тихо захихикал.
— Смешно.
— Мой сын, говорю я ей, может служить где угодно, только не там, где вы думаете… Вот ведьма, — вздохнул старик Эфраим.
— Это правда, — сказал Шахна.
— Что?
— Гита — ведьма, — Семен Ефремович дрогнул второй раз.
Если весь город, все Гиты и все Шмиты будут в один голос твердить, что он, Шахна Дудак, служит в жандармерии, в этом логове погромщиков, злейших врагов Израиля, он все равно никогда с этим не согласится. Ложь! Грязная, поганая, как засиженное мухами окно, ложь! То место, куда он каждое утро приходит на службу, так зовется для других, а не для него! Шахна Дудак — служитель добра. К добру зло не пристает ни в аду, ни в вонючем притоне воров, ни в залитом огнями светильников суде, где от имени добра вершится подлость и несправедливость.
— Стоит ли слушать глупую бабу, — пришел он в себя от неожиданности.
За дверью послышались сперва шаги, а потом поскребывание.
— Шмуле-Сендер, — безошибочно определил Эфраим. — Он никогда не стучится. Всегда скребется, как кошка.
Шмуле-Сендер, бог весть где пропадавший со вчерашнего вечера, был необыкновенно оживлен. Его худое, изможденное лицо было подсвечено каким-то зыбким внутренним светом, как будто он держал в руке керосиновую лампу.
Его глаза, обычно бесцветные, приобрели влажный зеленоватый цвет, каким обычно окрашивается заболоченное озерцо или первая весенняя лужа.
— Где ты столько пропадал? — поинтересовался Эфраим.
Шмуле-Сендер счастливо засопел носом, лицо его расплылось в широкой улыбке; он взял Эфраима за руку, подвел к надраенному окну и голосом счастливца, желающего, чтобы о его счастье знали все вокруг, бросил:
— Смотри!
Эфраим, только что закончивший мыть окно и насмотревшийся вдоволь на Большую улицу, на солдат, вышагивавших вдоль и поперек с нескончаемой, как и их служба, песней, на прытких, словно заведенных, евреев в черных лапсердаках и высоких, не по сезону теплых шапках, на крест церкви святого Николая, сверкавший, как вонзенный в небо божий штык, бросил взгляд через равнодушное стекло и, не заметив ничего особенного, тут же перевел его на Шмуле-Сендера.
— Неужели ты ничего не видишь? — сник водовоз.
От его приподнятого, синагогального настроения не осталось и следа.
— Совсем слепым стал, — обиделся он на Эфраима. — А ну-ка, Шахнеле, ты подойди!
У Семена Ефремовича не было никакого желания глядеть в окно. Он и в лучшие дни не глядел. А теперь? Теперь ему хотелось, чтобы в комнате было темно, чтобы они не видели друг друга; хотелось, чтобы не было ни окоп, ни дверей и не надо было никуда отсюда уходить — ни к 14-му номеру, откуда начнет свой путь жандармская карета, ни в Еврейскую больницу, где харкает кровью младший брат, поскребыш Эзра. Приход Шмуле-Сендера, с одной стороны, был спасением, заставлял заниматься обыденными, не требующими ни правды, ни лжи заботами, но, с другой стороны, еще больше накалял обстановку. Глаза старика Эфраима немо продолжали свой допрос; видно, рассказ ведьмы Гиты глубоко запал ему в сердце. Нет, нет, старость отца не ответ, а вопрос, лохматый, отвергающий ложь, непримиримый.
Семен Ефремович неохотно подошел к окну.
— Ну?
— Что «ну»?
— Видишь? — с надеждой произнес Шмуле-Сендер.
— Вижу вывеску: «Здесь приставляются пиявки и банки».
— Какие пиявки? — возмутился Шмуле-Сендер. — Какие банки?
Он вдруг оттер Семена Ефремовича от окна, приник к стеклу, как к роднику, и, словно напившись, радостно воскликнул:
— Стоит!
Старик Эфраим подошел к окну и посмотрел поверх седой, по-прежнему кучерявой головы друга.
— Ты купил бочку? — удивился Эфраим.
— По дешевке… Еще и на овес хватило… И на хлеб с селедкой…
— Хват! Хват! — похвалил Шмуле-Сендера Эфраим. — Ты что, может, возвращаться не собираешься?
— Собираюсь, — сказал водовоз. — Но пока ты с Гиршем встретишься… пока суд кончится… пока с Шахной нарадуетесь…
— Но в Вильно тысячи водовозов! — напомнил Эфраим.
— Ну и что? Шмуле-Сендер Лазарек и среди тысячи не затеряется! Шмуле-Сендер до сих пор знает секрет! Знает, где брать воду. Иной думает: воду брать просто… Нет, голубчики… Воду надо выбирать, как невесту… А не бросаться на первую попавшуюся.
Шмуле-Сендер входил в раж. Приобретение бочки вытеснило из его памяти даже белого счастливого Берла. Еврейской больнице, по словам Шмуле-Сендера, воды требуется несметное количество: и пищу приготовить, и больных поить, и мертвых обмывать. Вот он с ней и договорился: полдня возит, полдня спит. Тут же, в больнице.
— Хват! Хват! — приговаривал восхищенный Эфраим. — Скоро ты своему Берлу будешь деньги посылать, а не он тебе.
Старик Эфраим сразу понял, почему Шмуле-Сендер подрядился возить воду в Еврейскую больницу — хочет заработать Фейге на подарок; золотых часов со звоном, конечно, ей не видать, а вот какую-нибудь мелочь привезет: платок или теплые рейтузы. Рейтузы не вызванивают колыбельную. А жаль, хотя Фейга и ими будет довольна. Шмуле-Сендер попросит, чтобы их красиво упаковали, всякими ленточками перевязали, как это делают там, в Нью-Йорке, в магазине счастливого Берла. Шмуле-Сендер протянет своей Фейге сверток и скажет:
— Дорогая Фейгеле!.. Он предложил мне на выбор: часы со звоном или рейтузы? Я думал, думал и решил все-таки взять рейтузы. Зачем нам время со звоном?.. Зачем нам вообще время?.. Время, Фейгеле, нужно тем, у кого полный кошелек, тому, кто счастлив. А нам, старым и несчастным, зачем оно? Лучше рейтузы — тепло и ни о чем не напоминают: ни об утре, ни о вечере, ни о ночи.
— Эзру ты там не видел? — вдруг спросил Шахна.
Он подумал, что сейчас самый подходящий момент рассказать отцу о младшеньком, поскребыше. Чем больше он будет знать о других, тем меньше будет спрашивать о нем, Шахне.
— Эзру? — насторожился отец. — Разве он в больнице?
— Да, — ответил Семен Ефремович.
— Что с ним? — Старик Эфраим отошел от окна и сел за стол.
— Пока его доктора только осматривают, — неопределенно промолвил Семен Ефремович.
Весть о том, что у Эзры, его любимого сына, поскребыша Эзры чахотка, совсем прибьет отца. После такого удара он не справится. Лучше пока держать его в неведении. Надо и Гаркави подготовить, чтобы не проговорился. Отнять у старика двоих — это слишком жестоко. Почему двоих? Почему не троих?.. Почему не всех?
— Я еду с тобой, Шмуле-Сендер, — сказал Эфраим.
Виленская Еврейская больница была расположена на противоположном от Георгиевского проспекта берегу Вилии. В самом здании не было ничего примечательного, если не считать обилия башенок, смахивающих на ласточкины гнезда, и такого же обилия маленьких монастырских оконцев, из которых больные видели ровную, по-княжески неторопливую гладь реки и неприступные купеческие дома с тяжелыми, украшенными лепкой, дверями. Украшения, видно, делали не мастера, а люди случайные, и потому в лепнине угадывалось что-то от кренделей и окороков.
В каменной ограде, которой была огорожена Еврейская больница, зияли большие дыры, и приходилось только удивляться, как больные проломили их, чтобы изредка убегать на волю — в соседнюю лавку или синагогу.
Гаркави Семен Ефремович не нашел, и ему пришлось обратиться к сухопарому человеку, видно, санитару или парикмахеру, который все время двигал челюстью, как будто ради собственного спокойствия проверял, имеются у него передние зубы или нет.
Убедившись в том, что зубы у него имеются, он охотно, с некоторой даже спесью, отвечал на вопросы посетителей, входивших во двор больницы без всякой опаски.
— Дудак? — переспросил он.
— Да.
— Мужчина?
— До больницы был мужчиной, — съязвил Семен Ефремович, следя за движением бдительной челюсти.
— Лежачий?.. Ходячий?..
— Ходячий и лежачий, — переборол свое отвращение Шахна.
— Что у него? Сердце? — щелк челюстью. — Печень? — другой щелк челюстью. — Мочевой пузырь? — третий щелк челюстью. — Ноги? Руки? Позвоночник?