Жюль Жанен - Мертвый осел и гильотинированная женщина
VII
ДОБРОДЕТЕЛЬ
И вот я сделался мрачнее, чем когда-либо; я тревожился за себя, не зная, не влюбился ли я в эту женщину всерьез, невзирая на все мое к ней презрение. Чтобы хоть немного отвлечься, немного забыть свои тревоги, я оставил свои поэтические философствования, намереваясь вернуться к ним позже, когда я буду поспокойнее, и на какой-то миг погрузился во мрак метафизики. По своему обыкновению, я начал изучать ее особо от всех иных наук, изучать эту овеществленную абстракцию, ее жаргон, размеренный и звучный, но никому не внятный и не дающий результатов. Я искал первопричину добродетелей и пороков, долго размышлял над тем, что́ есть счастье и удовольствие, — лучше не стал бы действовать и человек, вырвавшийся из Шарантона. «Где ты, счастье?» — вопрошал я себя, и я начал приглядываться к прохожим: каждый гнался за тем, что ему казалось счастьем, и все делали это по-разному, но цель у всех была одна. «Остановимся же и поглядим, куда это нас заведет», — сказал я себе.
Я уселся под деревом, этим солнечным зонтом проезжих дорог, пыльным и опаленным, но меня вывел из задумчивости подошедший путник, в коем, по монотонной его просьбе еще более, чем по суме и суковатой палке, я признал бродягу, этого современного странствующего рыцаря, который бывает покорным и льстивым лишь до наступления темноты. Поскольку дело происходило среди бела дня, он приблизился ко мне учтиво и попросил поделиться с ним частью моей тени, после чего, не дожидаясь ответа, бесцеремонно уселся со мною рядом, вытащил из котомки хлеб и флягу с вином и принялся поспешно ее опустошать, время от времени испуская глубокие вздохи, будто затем, чтобы не утратить привычку к ним. Я сообразил, что для изысканий, коими я был в данный момент занят, этот человек может оказаться весьма ценным подспорьем, и обратился к нему с заинтересованным видом.
— Брат, — вопросил я, — знаете ли вы, что такое счастье?
Он уставился на меня в удивлении и, прежде чем ответить, сделал глоток из фляги.
— Счастье, — произнес он наконец. — О каком счастии вы толкуете?
Подобного вопроса я не ожидал, он смутил меня, и, чтобы уклониться от разъяснений, я возразил:
— Значит, вам известны различные виды счастья?
— Вне всякого сомнения. С тех пор как я родился на свет, я испытал их великое множество: ребенком я имел счастье обладать отцом и матерью, а ведь сколько детей растут без родителей; юношей я имел счастье лишиться в Бристоле только одного уха[28], хотя заслужил, чтобы мне отрезали оба; в зрелом возрасте я вкусил счастье путешествовать за казенный счет и ознакомиться с нравами и обычаями чужих народов; вот вам много разных видов счастья.
— Но все эти виды счастья, мой друг, — лишь частицы счастья как такового, можно сказать, разные члены одной семьи. Как понимаете вы счастье вообще?
— Поскольку не существует бродяги вообще, я не могу вам ответить. Но за свою жизнь я заметил, что для здорового человека счастье — это стакан вина и кусок сала; для больного счастье в том, чтобы лежать одному на мягкой больничной постели.
— При такой жизни, полной одиночества и лишений, вас, должно быть, терзало много страстей?
— Я знал страсти ужасные, — тихо сказал он, склоняясь ко мне. — Сперва я пылко любил плодовые деревья и виноградники в осеннюю пору, потом обожал кабаки и таверны, совершал тысячи безумств ради малой толики деньжат; помню, я провел четыре долгих зимних ночи в ожидании жалкого бархатного сюртука с металлическими пуговицами; я едва не попал на каторгу из-за невинного мула, за которым забрался в конюшню. Теперь все эти страсти совершенно утихли, — добавил он и, пока я с восхищением слушал его, стащил у меня из кармана носовой платок.
— Не спрашиваю, были ли в вашей жизни горести, — продолжал я сочувственным и грустным тоном.
— Нет такой горести, какую не преодолела бы карточная игра, — возразил он с улыбкой, уже готовый предложить мне партию.
— Были ли у вас друзья, славный и достойный человек?
— В девятнадцатилетнем возрасте у меня был друг, я проломил ему голову из-за трактирной служанки; был у меня друг в Бристоле, я устроил так, чтобы его повесили, и этим спас свое второе ухо; еще вчера у меня был друг, я выиграл у него его котомку, хлеб и паспорт. Всю жизнь у меня были друзья и всегда будут, — добавил он.
— Вы много путешествовали, что видели вы самого удивительного?
— В Бристоле я видел, как веревка оборвалась под тяжестью висельника; в Испании видел инквизитора, который отказался сжечь еврея; в Париже видел полицейского шпика, заснувшего под дверью заговорщика, в Риме купил хлеб в одну лишнюю унцию весом. Вот и все.
— Вы так хорошо знаете, что такое счастье, — не знаете ли случайно, что такое добродетель?
— Об этом мне ничего не известно, — возразил он.
— Весьма сожалею, — отвечал я, — мне крайне важно было бы узнать ваше мнение. — И я снова принял озабоченный вид.
В следующее мгновение нищий уже стоял передо мною, держа в одной руке свой посох, а другую торжественно вытянув вперед.
— К чему отчаиваться, хозяин, — провозгласил он. — Если ни вы, ни я не знаем, что такое добродетель, то, возможно, существуют люди, в отличие от нас, знающие это; я их порасспрошу, если вы желаете и если думаете, что господин начальник полиции это дозволит.
— Расспрашивай! — отвечал я. — И будь спокоен: спросить у человека, что такое добродетель, — это не то же самое, что потребовать у него кошелек; только второе требование нескромно.
Бродяга стал посреди дороги с отвагой мошенника, который чувствует поддержку честного человека, — расставив ноги, высоко держа голову, сосредоточив взгляд и полуоткрыв большой рот, так что видна была огромная вставная челюсть, по меньшей мере в тридцать два зуба.
Как раз в это время мимо проходили два человека: один был ростовщик, другой — его жертва.
— Что такое добродетель? — крикнул им бродяга громовым голосом.
— Это деньги, данные взаймы из двадцати пяти процентов, — отвечал один.
— Это путешествие в Брюссель[29], — отвечал другой.
И они снова пустились в путь.
Бродяга обернулся ко мне, чтобы узнать, надо ли ему продолжать расспросы; я кивнул утвердительно. В тот же миг показался третий путник.
То был старый обитатель каторги, отбывший свой срок, у которого еще имелось тридцать шесть франков пятьдесят сантимов, чтобы сделаться добродетельным; впрочем, то был человек бывалый, удалой и веселый. Бродяга приветливо приблизился к нему.
— Доброго пути, приятель! Но прежде чем идти дальше, скажи, не знаешь ли ты, что такое добродетель?
— Добродетель, сынок, — это суд присяжных, десять лет каторги, палка надсмотрщика да две буквы на плече, которые нет нужды писать заново, — вот что такое добродетель.
— Хорошо сказано, — молвил бродяга, — если хочешь сделаться путешественником, как я, станем промышлять вместе; ты слишком правильно понимаешь добродетель, я не могу расстаться с таким товарищем.
И они отправились дальше вдвоем, но тут жандарм, во всю прыть скакавший на коне, закричал им:
— Стой!
— Что такое добродетель? — крикнули они всаднику.
— Добродетель, — отвечал тот, — это добрые наручники, добрая смирительная рубашка, добрая камера с тройным замком. — И он погнал их перед собою.
Вот каким образом вместо одного определения, коего я так добивался, я получил несколько.
Так что я столь же мало продвинулся в своих поисках, как сам Катон Утический[30], — ведь и он тоже предлагал свое скромное определение добродетели.
VIII
РАССУЖДЕНИЕ О НРАВСТВЕННОМ УРОДСТВЕ
К тому времени я уже узнал, что проказа сердца столь же отвратительна, как и всякая иная, и что если уж нам во что бы то ни стало нужен ужас, то, по всей вероятности, было бы разумно не ограничиваться уродством физическим: решение задачи, которую я перед собою поставил, а именно, изучить безобразное и уродливое, лежало, вне всякого сомнения, между двумя видами уродства — уродством тела и искаженностью души. Несчастный! Дорого обошлась мне эта наука, она стоила мне веселости, покоя, счастья; из вопроса, так сказать, литературного она сделала сперва вопрос любви, а напоследок — вопрос, разбиравшийся судом присяжных. Я слишком далеко зашел, чтобы отступить, я походил на человека, который начал собирать коллекцию насекомых и поневоле вынужден пополнять ее самыми отвратительными экземплярами.
К тому же это печальное и жестокое изучение жизни должно было, по моему суждению, дать мне более верное знание людей, нежели все сочинения моралистов. Много написано трактатов о прекрасном и возвышенном, о нравственной природе человека, и эти трактаты ничего не доказывают, — авторы останавливались на незначительных внешних проявлениях, тогда как надлежало копать в глубину до самой подоплеки. Что мне за дело до нравов наших гостиных, когда мы живем в обществе, которое не смогло бы и дня просуществовать без своих доносчиков, своих тюремщиков, своих палачей, игорных домов, притонов разврата, кабаков и театральных зрелищ? В мой план входило ознакомление с этими главными проводниками общественного воздействия, тем более что таким способом я смог бы на миг отвлечься от мучений телесных, коими занимался доселе.