Вечная мерзлота - Виктор Владимирович Ремизов
Лагеря попадались часто, они никогда не стояли на берегу, но следы человека бывали видны издали: за водой приезжали, рыбачили, костры жгли, валялись бревна и доски. Специально в лагеря не заезжали, даже когда хлеб кончился. Однажды их догнал старший лейтенант — начальник лагеря. С тремя автоматчиками. Проверил документы, когда узнал, что они изучают состояние трассы, залебезил, стал рассказывать, почему у него мало сделано, в баню приглашал. А потом отвел Гринберга в сторону и предложил обмен. Ватники, валенки, сапоги... новые... сколько хочешь — на пару литров спирта.
Перед самым Яновым Станом полковник Кошкин несколькими дальними выстрелами добыл лося, переходившего открытое пространство реки. Дело шло к вечеру, надо было останавливаться.
Кошкин радовался горе мяса, каюр снимал шкуру, Горчаков помогал. Гринберг же ходил вокруг и делал вид, что он тоже рад этому лосю, сам же с внутренней тряской представлял себе, как в Яновом Стане с него спрашивают за почти трехнедельное опоздание.
— Василь Степаныч! — Леня остановился и недовольно посмотрел на работавших, как будто собираясь что-то приказать.
— Да, Леня? — весело отозвался полковник, подрезая ножом шкуру. — Сегодня большой шулюм заварим! А?! Ефим, ну ты видел! Он как шел, — полковник распахнул окровавленные руки, — так и завалился и пополз на фюзеляже по склону... О, бычара! Что ты улыбаешься, Ефим?
— Нет, ничего, ловко вы его! Я бы не попал!
— А то! Я за войну мильен патронов выпустил!
Гринберг только поморщился на чужую радость, нервно сжал кулаки и пошел к балку.
В Яновом Стане была одна из перевалочных баз стройки. Капитан, начальник тамошнего лагеря, выслушав Гринберга, сказал, что у него по их поводу никаких распоряжений нет и ночевать у него тоже негде, стрелки живут в холодных палатках.
На другой день они отправились в Ермаково. Ехали своим же следом, без работы, и всего за четыре дня добрались к месту, откуда начинали. Здесь трасса уходила в сторону от Турухана, в тайгу. До Ермаково оставалось еще шестьдесят километров зимником. В небольшом лагере договорились о попутной машине.
Пришло время прощаться с Гусевым.
— Ну, бывай, Ефим, — полковник облапил небольшую фигуру каюра, — береги мой адрес, будешь в Москве, обязательно заезжай! Даже если меня не будет, тебя Нина моя примет, она у меня вот такая женщина! — выпячивал Кошкин большой палец.
— Прощайте, Ефим Егорыч, может, еще увидимся! — протянул руку Гринберг. — В Игарке знаете, где меня найти!
Горчаков тоже должен был вернуться в Игарку, в пересыльный лагерь. Дорога лежала через Ермаково, мимо его лазарета.
Машина была открытая, зимник плохой и до Ермаково добирались еще полдня, мерзли, как собаки. Горчаков всю дорогу соображал, как увидеться с кем-то из врачебного начальства. Лучше всего с Богдановым, который обязательно оставил бы. Права ходить по Ермаково у Горчакова не было — поселок не был вписан в командировку. Помог Гринберг, как руководитель повел «заболевшего» подчиненного в поселковую больницу. Георгий Николаевич не был здесь два с половиной месяца — за это время к главному корпусу небольшое крыло пристроили.
Ни Богданова, ни заведующего не было, сестра сказала, что Богданов час назад уехал. Горчаков с Гринбергом сели в приемном покое, Георгий Николаевич судорожно соображал, как поступить, но никого знакомых, кто мог помочь, не было. Какая-то очень симпатичная и незнакомая девушка прошла в халате врача. Они проводили ее взглядом... Идти к себе в зону, в лазарет первого лагеря, куда он и стремился и который был совсем рядом, было нельзя — не было пропуска, да и никакого смысла. С его документами его должны были вернуть в пересыльный лагерь. И никак иначе.
Но на множество инструкций Главного управления гигантским лагерным хозяйством страны существовало и множество исключений. Хирург Богданов всегда имел пустой спецнаряд, подписанный начальником Строительства полковником Барановым. Достаточно было просто вписать туда имя заключенного, и он поступал в распоряжение хирурга. Дело з/к Горчакова мог исправить почти любой начальник — просто оставить его у себя, а потом затребовать с пересылки его личное дело.
В приемную влетел конвойный Богданова сержант Кувакин. Пробежал было к кабинету хирургов, но, увидев Горчакова, остановился.
— Георгий Николаевич, здравия желаю! Виталий Григорьевич недавно опять про вас вспоминал! Вы вернулись, что ему сказать?
— Петя, здравствуй! — Горчаков себе не верил, заволновался от неожиданной подмоги. — А где Виталий Григорьевич?
— Мы в Игарку вылетаем на операцию, за нами самолет прислали.
— Передай Виталию Григорьевичу, что я числюсь на пересылке в Игарке, пытаюсь вернуться сюда, но куда отправят — не знаю.
— Так может, вы с нами? — Петя строго посмотрел на Гринберга: — Вы — расконвоированный?
Через три дня Горчаков вернулся в Ермаково, и его снова определили в лазарет первого лагеря. Не старшим, а просто фельдшером. Из прежнего народа был только Шура Белозерцев да ночной санитар, молчаливый здоровяк-азербайджанец Ибрагимов. Вечером, после отбоя они сидели с Шурой, и Шура удивлялся перемене, которая произошла с Горчаковым: тот сам с настроением вспоминал о поездке, о пурге и рыбалках, расспросил про Риту. Шура в свою очередь рассказывал новости — Иванов заходил пару раз, интересовался, нет ли вестей из Норильска. Без Горчакова сменились два начальника санчасти. Последний был пожилой дядька, сельский фельдшер, с бытовой статьей.
— Неплохой, спокойный мужик, Николаич, но где-то его урки капитально напугали, я сначала посмеивался про себя, а потом жалко стало. Все он ждал, что к нему за марафетом придут, ночью один в вашей комнате не ложился, среди больных спал. У него полгода сроку оставалось, может поэтому. Так и отпросился в обычные санитары куда-то.
Горчаков лежал и слушал санчасть. Отвык от кашля, хрипов и неожиданно среди тревожной тишины возникающей, злобной болезненной ругани. После вольной тайги надо было снова привыкать к звукам и запахам лазарета. Полтора месяца на Турухане что-то изменили в нем. Невольно вспоминал долгие разговоры в прокуренном балке под завыванье ветра и шум сосен. Наивного и честного Леню, боевого полковника со смешной фамилией, воронежского гимназиста Гусева, опустившегося до первобытного состояния.
Всех их, таких разных, объединяло стремление к свободе, они по-разному ее понимали, разного от нее хотели, но это и есть свобода, когда люди могут быть разными и им никто в этом не мешает.
Леня рвался к свободе общественной, к свободе мысли, к возможности говорить на площадях и шагать к светлому будущему — он был самым