Октавиан Стампас - Рыцарь Христа
Вдалеке я увидел какое-то свечение, которое приближалось ко мне с другой стороны широкого Борисфена; повернув налево, я направился к берегу реки, навстречу этому приближающемуся световому облаку. Вдруг оно исчезло. Я изо всех сил вглядывался в ночь, пытаясь разглядеть, куда же улетело непонятное свечение. Тревога еще больше охватила мою душу, но теперь я понимал, что она вовсе не связана с воспоминаниями о Генрихе, а означает нечто большее для меня, нечто очень важное.
В следующий миг, Христофор, не более, чем на расстоянии вытянутой руки предо мной вспыхнуло и тотчас погасло лицо моей Евпраксии. Все во мне похолодело, я вытянул вперед руки, одновременно надеясь и боясь схватиться за нее…
— Евпраксия! — воскликнул я.
Никакого ответа не последовало, если не считать, что лунь, продолжавший кружить над степью, громко прокричал свое «гиг-гиг-гиг!», будто передразнивая меня на свой лад.
— Кто ты? — спросил я у него, но это, скорее всего, был не дух, просто птица.
Сильный ветер поднялся вдруг со стороны реки, донося даже какие-то мелкие брызги воды до моего лица. Я продолжал всматриваться в небо, и где-то высоко-высоко все же вновь увидел светящееся пятно, стремительно уменьшающееся в размерах, как факел, брошенный в колодец под Голгофой, но только с той разницей, что факел падал вниз, а это сияние уносилось ввысь. Слова молитвы Иисусовой сами собой потекли с моих уст, ноги подкосились и, встав на колени, я продолжал еще долго молиться в таком же точно экстазе, как тот, который охватил нас с Годфруа в саду Гефсиманском в ночь после первой годовщины взятия Иерусалима. Слезы текли из глаз моих легко и вольно, как воды реки, бегущие к морю, слова молитв сами собой летели к небесам, и я сам не знаю, просил ли я о чем Господа, благодарил ли за что, или только славил за Его безмерную любовь.
Вернувшись к потухшему костру, я лег рядом со стихоплетом Гийомом и мгновенно уснул, как убитый. Проснувшись рано утром, я растолкал своего спутника и сказал, что нам нужно спешить.
— Почему спешить? — спросил он, зевая. — Зачем спешить?
— Мне был дан знак, что я должен спешить. Сегодня ночью, — ответил я.
Наспех перекусив, мы оседлали коней и пустились в дорогу. Мы ехали целый день, лишь два раза слезая с седла, чтобы передохнуть и дать отдых коням. Солнце палило нещадно, пот рекой струился по спинам выбившихся из сил коней, когда мы добрались до места, где Борисфен поворачивал резко на север, а затем и до порогов. На закате вновь устроились на ночлег, развели костер, на котором поджарили четырех куропаток, подстреленных мною в течение дня, и за ужином Гийом потребовал от меня ответа, почему мы так спешим, и что за знак был мне дан.
— Можете считать, что я вновь рассказываю вам сказки, — ответил я ему и поведал обо всем, что случилось со мной прошлой ночью.
— Мне кажется, вы придаете этому видению слишком большое значение, — сказал Гийом. — Вы так стремитесь к своей Евпраксии, что немудрено увидеть свечение и даже родное лицо. Неужто за столько лет любовь ваша нисколько не изменилась и не иссякла?
— Нет, — сказал я, — любовь моя претерпела различные изменения, но то, что она не иссякла, это вы правы. Я все так же сильно люблю ее, как и двадцать лет тому назад, когда впервые меня коснулось это чувство, за которое я всю жизнь буду благодарить Бога. Однако, должен сказать вам, что тревога моя не так необоснованна, как вам кажется. Дело в том, что когда я летал из Иерусалима в Киев — помните, я вам рассказывал?..
— Ну, еще бы не помнить!
— Так вот, тогда Евпраксия видела меня.
— Видела?
— Представьте себе. Сейчас я прочту вам письмо, которое Евпраксия написала мне. Оно по-русски, и поэтому вы не сможете прочесть его самостоятельно.
— Письмо? Она послала вам в Иерусалим?
— Нет, — вздохнул я. — Я получил его от ее матери, когда осенью одна тысяча сотого года приехал все-таки в Киев.
— Умоляю! Бросьте упрямиться! Простите меня за мои глупые слова там, на галере. Расскажите, что было с вами дальше, после смерти славного Годфруа.
— Хорошо, я расскажу вам, — наконец, сломался я.
— О, благодарю! Рассказывайте же, я слушаю вас!
И я стал рассказывать жонглеру о том, как мы жили в Иерусалиме после гибели нашего дорогого патрона.
Тело защитника Гроба Господня было погребено в малой двухъярусной церкви, втеснившейся в обширное преддверие главного храма, освобожденного великим Годфруа. Прекрасную гробницу его поставили рядом с гробницею первосвященника Мельхиседека, царя Салимского, останков которого, правда, там уже не было. Кажется, и царица Елена видела гробницу Мельхиседека уже пустой. Славный Стеллифер, мощный меч Годфруа, ничем не украшенный, кроме кедровой рукояти, мы возложили поверх гробницы. Так успокоился навеки тот, кому христианский мир обязан избавлением Иерусалима от неверных. Брат его Бодуэн вскоре приехал из Эдессы и, в отличие от скромного героя Годфруа, не отказался от титула короля Иерусалимского. Патриарх Иерусалимский Дагоберт совершил в Вифлееме обряд венчания нового короля.
Воссев на престол нового королевства, Бодуэн прежде всего позаботился о том, чтобы устранить всех, кто мог бы хоть как-то посягать на безраздельность его власти. Первым делом он довел своего брата Евстафия до того, что тот решил навсегда покинуть Святую Землю и вместе с Генрихом де Сен-Клером, бароном Росслинским, отправился в Шотландию, на другой конец света. Там он женился на принцессе Марии Шотландской и обрел свое счастье, обзаведясь многочисленным потомством.
Затем Бодуэн объявил о том, что отныне он сам будет руководить всеми образованными его братом Годфруа орденами. Кончилось же все роспуском орденов. Никто не мог ужиться с Бодуэном, который очень быстро становился самодуром. Первым уехал домой во Францию Робер де Пейн, потом — Пьер Эрмит. Бодуэн сделался великим магистром Сионской общины, созданной им вместо ордена Христа и Сиона. Наконец, и тамплиеры, все, кто был ниже командорского достоинства, подчинились королю. Мы вчетвером — я, Роже де Мондидье, Алоизий Цоттиг и Клаус фон Хольтердипольтер — некоторое время предпринимали попытки найти хотя бы какие-то следы исчезнувших негодяев и отомстить за смерть нашего доброго Годфруа. Но никаких следов не было, и я решил отправиться в Киев, а уж потом, повидавшись с Евпраксией, продолжить поиски тайного синклита.
В середине осени я совершил путешествие и приехал в Киев. Сердце мое бешено колотилось в ожидании встречи с Евпраксией и моим младенцем. Я нисколько не сомневался в том, что на сей раз моя милая родила крепкого и здорового малыша. Увы, надежды мои рухнули сразу же, как только я переступил порог того самого дома, к которому год назад прилетала, расставшись с телом моя душа. Мать Евпраксии, моя незаконная теща Анна, встретила меня печальным известием о том, что ребенок родился мертвым.
— Где же Евпраксия? — с нетерпением спросил я.
— Ее нет сейчас в Киеве, — ответила Анна, потупившись.
— Где же мне искать ее? — спросил я, чуя недоброе.
— Не нужно искать ее… Она оставила письмо для вас. Сейчас я подам вам его.
И она принесла мне письмо, написанное для меня Евпраксией. Я взял его, медленно развернул, и не сразу стал читать. Я почему-то понял, о чем это письмо и почему не нужно искать Евпраксию, Потом строки побежали перед моим взором, и предчувствие мое оправдалось.
«Дорогой граф Лунелинк фон Зегенгейм, — так начиналось письмо, и подобное начало не сулило ничего хорошего. — Вы должны знать, что я не достойна любви вашей, и как прозвали меня в Киеве волочайкою, то так оно и есть. Вам же следует забыть меня как можно скорее и вырвать с корнем из сердца; как сорную траву. Если, конечно, вы все еще любите меня. Любите, должно быть, коли приехали в Киев и читаете сие письмо мое. Все-таки, я рада, что вы живы. Я не знала человека лучше вас на всем белом свете. После вашего отъезда в Святую Землю я стала ждать вас и надеяться, что на сей раз мне удастся родить вам ребенка. Но благополучная жизнь моя уже оканчивалась, ибо митрополит Николай отчего-то вдруг воспылал ко мне ненавистью и принялся разузнавать, почему это я оставила законного своего супруга Генриха. Никакие доводы не могли убедить его в том, что я не могла поступить иначе, он стоял на своем, что, мол, я — мужняя жена и должна была терпеть от своего мужа любое его обращение, а коли он обращался со мною дурно, значит, я сама такого обращения заслуживала. Дошло до того, что он даже уговорил Великого князя с ближайшим же посольством отправить меня к кесарю, который, должно быть, уж и думать обо мне забыл. Тут выяснилось, что я зачала, и митрополит все же сжалился надо мною, отменив свое решение выдать меня Генриху. Но с того дня не стало мне в Киеве житья. Народ показывал на меня пальцами и именовал волочайкою, а иной раз даже, и более срамными прозвищами, я много тужила и путалась мыслями. Много и молилась о вас и о нашем ребенке. И вот однажды было мне посреди ночи видение. Я пробудилась от того, что будто бы кто-то вошел в мою опочивальню. Но никого не было, сколь я ни оглядывалась по сторонам. Однако сердце подсказывало, что кто-то все же незримо присутствует, и этот кто-то — вы. Я стала молиться о вашем спасении, ибо чувствовала, что знамение сие — недоброе, и с вами приключилась беда. Помолившись, я оглянулась и вдруг увидела подле окна как бы зарницу, посреди которой было ваше лицо. Миг — и все исчезло, будто вылетев в окошко. Я подбежала и долго смотрела, но за окном только шел дождь и с дерев сыпались листья. Я потом очень много молилась о вас, и сердце подсказывало мне то одно, то другое — то, что вы живы, а то, будто вы померли. Так приблизился срок разрешения от бремени, но, увы, чадо наше родилось неживое. То была девочка. Бедняжка, ее даже не успели окрестить. Когда же я стала выздоравливать и выходить из терема, народ отчего-то пуще прежнего озлобился на меня, говоря, будто я дитя свое сама придушила. Долго так жить было невозможно, и я уговорила матерь мою Анну отправиться на масленницу к ее родной сестре Марии в град Смоленск. Там же и приключилось со мной небывалое наваждение, после которого я не смею даже думать о нашей с вами встрече. Смоленские жители очень любезно обходились со мною, не зная того, как люто ненавидят меня киевляне. Молодой князь Роман устраивал для меня разные увеселения, игры и катания. И, горе мне, увы мне, вместо того, чтобы думать о скором Великом посте, я впала в грех любострастия, уступила любви молодого красивого князя. Что будет со мною теперь, я не знаю. Душа моя пропала навеки. Помню вас и люблю, но не имею сил вырваться из плена, в котором держит меня любовь князя Романа. Простите меня, если можете. И постарайтесь забыть обо мне. Душа моя горит и стонет, когда я думаю о том, как сломала жизнь вашу. Да пошлет вам Господь Бог новой любви, и пусть возлюбленная ваша будет чиста и прекрасна, а не такая, как я. Прощайте навеки. Храни вас Бог».