Геннадий Семенихин - Новочеркасск: Роман — дилогия
— Как же это? — застыв от изумления, спросила жена Александра.
— Весьма просто, — бросив на нее добрый взгляд, пояснил гость. — Снаряд рядом со мною разорвался, и меня из седла вышвырнуло. Лежал я на земле и уже с жизнью своею прощался. И вдруг вижу, что этот самый Зяблик склонился надо много, в щеку шершавым языком лизнул. И будто без слов меня зовет: дескать, садись, спасу. Взобрался я на него кое-как, мешком поперек седла лежу, совсем как на той картинке, где изображено, как горцы невест крадут. От боли адской шевельнуться не могу. Только слышу, как стучат его копыта по земле, от пороховой гари провонявшей. Так и вынес меня к своим с поля боя. Если разобраться, ему бы за это орден Красного Знамени полагался, а ношу-то его я. Видишь, какая разница между конем и всадником.
Конь, наклонив голову, косил желтым глазом, будто все понимал.
— Ладно, Саша, — сказал Павел Сергеевич, — отворяй-ка ворота, а я с улицы заведу Зяблика.
Потом хозяин дома через полутемный зал провел его в свой кабинет — маленькую комнатушку, выходившую на Барочную улицу единственным своим окном, и велел садиться. Павел увидел кресло за широким письменным столом и единственный стул с прямой спинкой, обитой зеленым плюшем. Все остальное пространство занимали два огромных шкафа до потолка, уставленные книгами. В одном углу за изразцовой голландкой стояла берданка. В другом — желтый ящик с теодолитом и тренога. Стол был завален раскрытыми книгами и маленькими, в красных коленкоровых переплетах, вспомогательными словариками для перевода на русский язык с английского, французского, немецкого, греческого и даже санскрита. И еще в блюдце, стоявшем на середине письменного стола, высилась горка непонятно какого табака. Его запахом были пропитаны и переплеты книг, и зеленое сукно, и все вокруг. Александр указал старшему брату на свое кресло, но тот отрицательно покачал головой:
— Хозяйское место. Я сюда. — И сел на стул.
Оставшись наедине, братья пристально рассматривали друг друга и улыбались. Им было так хорошо, что слов но требовалось. Павел про себя отметил, что брат его сильно поддался времени. Зачеса у него уже не осталось совершенно, кожа за ушами стала пергаментной, как у многих пожилых людей. Несбритая щетина на щеках и подбородке отливала сединой. Будто перехватив его взгляд, Александр Сергеевич провел ладонью по подбородку, смущенно извинился:
— Уж прости меня, Павлик. Не ожидал… вот и побриться с утра не удосужился. Мы же совсем недавно этот дом приобрели. Всего за тысячу рублей — с флигельком, сараем и двором огромным. Вот и убиваем теперь все свободное время на переустройство. У меня же до этого дома никогда еще не было клочка земли собственной.
Он глядел в упор на старшего брата и про себя любовался им. Лицо у Павла было ни молодым, ни старым. Это было лицо много повидавшего на своем веку, решительного и доброго человека. Оно не отражало ни жестокости, ни властолюбия, ни стремления полюбоваться собою или тем более с намеренной иронией отнестись к окружающим. Шапка густых, зачесанных назад волос с редкими проблесками седины возвышалась над высоким лбом, еще совершенно свободным от морщин и складок. Серые с синевой глаза смотрели пытливо и прямо, губы были поджаты, отчего все лицо казалось несколько строгим. Однако, когда Павел Сергеевич улыбался, выражение строгости слетало с его лица и улыбка была обезоруживающей, смущенной, будто он за что-то извинялся перед окружающими, за какой-то поступок, ведомый лишь ему, но не другим.
— Какими же тебя ветрами в родной Новочеркасск задуло? — первым заговорил Александр Сергеевич, чтобы хоть как-то начать разговор.
Брат улыбнулся, ответил просто:
— Военными, Саша. Военными. Две недели назад получил назначение на должность командира кавполка, в здешний гарнизон, вот и прибыл.
— И две недели не заходил! — Лысая голова Александра Сергеевича укоризненно закачалась. — Нечего сказать, хорош.
— Прости меня, Саша, не сумел выкроить время. Жесткая у нас, у военных, служба.
— Помилуй бог! Умом твои слова приемлю, а сердцем нет. Понимаю, что ты теперь большой человек, командир целого полка, шутка ли сказать, и тебе было нелегко вырваться. Однако, признаюсь, я и думать не мог увидеть своего старшего брата вот в этом наряде, — кивнул он на его гимнастерку со знаками различия. — Ты же ведь старший комсостав.
— Старший, — подтвердил добродушно Павел Сергеевич.
— И, если не секрет, как же все это случилось? Помнишь, мы с тобой виделись в последний раз в Петербурге?
— Еще бы, такое не забывается, — подтвердил Павел, — тем более если родным братьям отпущено судьбой так редко встречаться. Думаешь, я забыл, как ты меня балыками и шустовским коньяком угощал? А на другой день ты на глазах великого Собинова на сцену императорского театра выходил. Я с балкона тебя слушал. Как ты прекрасно тогда юродивого в «Борисе Годунове» спел! Кто же такое может забыть, братишка! Я тогда профан профаном был. Даже что такое опера, не знал толком. Помнишь, какую тираду закатил о том, что опера — это искусство не для народа?
— А из театра в гостиницу возвратился с таким восторженным чувством, словно в раю побывал…
— Нет, — покачав головою, возразил Павел. — Для меня опера выше всякого рая показалась. И ты, Саша, совсем другим предстал в моем воображении. Я потом на каждой тумбе афиши оперных театров просматривал и все твою фамилию… нашу фамилию, Якушевых, искал.
— А теперь удивляешься, что видишь меня таким здесь? — дрогнувшим голосом спросил младший брат, и взгляды их встретились: грустный, убегающий в сторону взгляд Александра и жесткий Павла.
— Да, — подтвердил Павел сурово. — Может, я чего-то недопонимаю, но удивляюсь.
Александр Сергеевич забарабанил пальцами по письменному столу.
— Да, лучше сразу, — сказал он наконец отрывисто. — Пока мы одни.
— Говори, — придвинулся к нему Павел.
— Я потерпел жестокое поражение, дорогой братишка.
— Тебя не признали талантливым?
— Нет. Все гораздо суровее и проще. Ты помнишь последние годы жизни нашей матушки Натальи Саввишны?
— Еще бы! Как же я могу их забыть! Я ведь был постарше тебя и понимал побольше.
— Значит, ты сохранил в памяти, как она будила нас ночью своим отчаянным кашлем, таким страшным, что нам казалось, будто она вот-вот умрет? Мы становились рядом с плетеным креслом, в котором она сидела, вся желтая и обмякшая, и в один голос ревели: «Мамочка, не умирай». А кашель бил ее так, что она не могла нас утешить, сказать несколько успокаивающих слов.
— Да, брат, — вздохнул Павел Сергеевич, — бронхиальная астма — болезнь очень страшная. Исцеления от нее нет.
— Нет, — тихо согласился младший брат, и его лысая голова безвольно упала на сцепленные перед ним на зеленом сукне стола руки. — Но тебе об этом судить трудно.
— А тебе? — воскликнул Павел, пораженный внезапной догадкой. — Значит, ты…
— Да, Пашенька, да! — глухо проговорил Александр Сергеевич. — И как я рад, что тебя это миновало. Первый приступ я перенес на другой день после того, как ты меня покинул в Петербурге. Я еще не понимал, что это такое. Полагал, что уже кончаюсь. Собирался даже кричать, звать на помощь. Но хорошо, что силу в себе нашел пресечь собственное малодушие. Корчился в кашле, но в стену стучать не стал и в коридор с криком «помогите» не выбежал. Когда приступ кончился, в тот же день пошел к знаменитому врачу. Я делю всех врачей на две категории. Одни из них, златоусты, любят подсластить пилюлю, ободрить, замаскировать обман. Другие сразу говорят грубую правду. У врача, к которому я обратился, фамилия была Керн, как у возлюбленной нашего бессмертного Пушкина. Старичок немецкого происхождения осмотрел меня и долго молчал. А потом спросил, чем я занимаюсь. Узнав, что я кончаю консерваторию, грустно покачал головой: «Молодой человек, вам никогда не придется петь. У вас наследственная легочная астма в тяжелой форме». Я, растерявшись, его спросил: «Она меня задушит?» «Нет, — ответил Керн, — но петь не даст». Вот и пришлось навсегда бросить сцену и расстаться с мечтой о ней. Раздвоился я и был жестоко наказан судьбою за это. Ни знаменитого певца, ни знаменитого математика из меня не получилось.
— И оставалось третье: кипрегель, нивелир и теодолит?
— Вот именно. Как хорошо, что эти слова мои ты запомнил тогда, в Петербурге. Я произнес их случайно, а вышло, что предрек собственную судьбу.
— Стало быть, землемеришь?
— Землемерия, — вздохнул Александр Сергеевич и для чего-то расстегнул ворот сатиновой рубашки, будто ему сразу стало душно. — А после того как пятый десяток пошел, трудно уже стало по нашим донским станицам с треногой шлепать. Да плюс к тому — астма. Вот и пришлось третью профессию найти.
— Какую же, Саша?