Синий Цвет вечности - Борис Александрович Голлер
— Я чту закон, — сказал Лермонтов, — и подчиняюсь его строгости в этом смысле. И всё же… В этой дуэли не было моей прямой вины. Господин Барант вызвал меня первый… и, если уж совсем по правде, — он на дуэль нарвался. Оскорбив честь русского офицера. Не защищать эту честь я не мог. Это — мой долг опять же офицера.
— Ой! Слово «нарвался» — уж совсем какой-то площадной жаргон, — развел руками Клейнмихель. — Простите! Вы ж не просто армейский поручик, но, говорят, еще и писатель!
Он дал понять: сам не читал, конечно. Однако, «говорят»…
— Но вы ж, по-моему, осмелились предложить противнику новую дуэль?
— Это была шутка. В порядке беседы. Я не виноват, что господин Барант, со страху наверное, разнес ее… а его матушка, к глубокому удивлению моему, отправилась с этим к великому князю. Не думал, что Барант пожалуется матушке. Молодой человек, светский, ищет защиты у матушки? Согласитесь, не комильфо!
— Соглашусь! Хотя… Господин де Барант — сын французского посланника, и ваша дуэль имела еще сложности дипломатические!
— Но Барант сам вызвал меня!
— Я знаю.
Воцарилась пауза. Клейнмихель вновь углубился в бумаги на столе. И Лермонтов ерзал в кресле, хоть старался не ерзать. Ну нет терпения, ей-богу!
Но генерал выдавил наконец:
— Я тут смотрю… великий князь даже высказывал мнение… «…выписать в один из армейских полков тем же чином с воспрещением представлять к производству… увольнять в отпуск и в отставку…» Но государь счел достаточным ограничить наказание! — примолк. — В вашем деле была явлена вся мягкость окончательного решения государя. Но это не означает совсем, что с этим решением можно спорить!..
Лермонтов жил в то время, в которое у нормальных людей рождалась привычка пропускать слова, словно сквозь сито. Лишь бы понимать общий смысл… И он слышал только… «воспрещение»… «представлять к производству»… «отпуск»… «ограничить наказание»… Хотя слушал внимательно.
— И мой вам совет: прибыли в отпуск, не так ли? Прекрасно! Видайтесь с бабушкой, с близкими. Кто мешает? Но не напоминайте слишком о себе. Иначе кто-то подумает, что вы уже прощены, и, стало быть, наши законы не на всех распространяются! От вашего поведения во многом будет зависеть то, как отнесутся здесь к вашим э-э… представлениям к наградам, которые, по-моему, еще не пришли. Придут!
Они простились. Выйдя из здания Главного штаба, он смачно выругался. Стоило бросать свою жизнь на завалы при речке Валерик!
Возможность высказаться на солдатский лад сейчас спасала его.
…Горцы уже отступили, и они стояли с Володей Лихаревым спокойно у речки, беседуя о возвышенном. О Канте в тот момент. Тут упала смерть и унесла Лихарева. Случайный выстрел разменял одну судьбу на другую, вот и всё. Разговор о Канте. Так обваливается культура под напором времян. Убит! Лихарев мог быть вместо него и тоже думал бы сейчас об этом. И кто высчитывает там, наверху, за нас эти шансы в игре?.. «Считайте кочки, господа, считайте кочки!» Когда садишься за стол, никто из вас не представляет себе, как сыграет партнер или как кто-то или что-то там сыграет с партнером.
«Деятельность есть наше определение. Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым… Смерть застает нас на пути к чему-нибудь, что мы еще именно хотим…» Ну и так далее. Кант.
Он сам не заметил, как от гибели Лихарева стал незаметно отсчитывать время собственной жизни. Мысли чаще обращались к прошедшему, чем к будущему. Лихарев был несчастлив, как он сам: такие вещи сближают. Он был одним из «ста братьев» декабря 1825-го.
Сам Лермонтов к тем событиям относился двояко. Он, кажется, ровно винил тех, кто выиграл, и тех, кто проиграл. «Богаты мы, едва из колыбели ошибками отцов и поздним их умом…» (Романтические стихи и поэмы не означают вовсе романтического мышления в политике.) Но среди участников катастрофического действа у него было много знакомых на Кавказе и двое близких друзей: незабвенный Саша Одоевский и Володя Лихарев.
Придя домой, он написал Александру Бибикову на Кавказ:
«Биби! Насилу собрался писать к тебе; начну с того, что объясняю тайну моего отпуска: бабушка моя просила о прощении моем, а мне дали отпуск; но я скоро еду опять к вам, и здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот такие беды: приехав сюда, в Петербург, на половине Масленицы, я на другой же день отправился к графине Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал; обществом зато я был принят очень хорошо, и у меня началась новая драма, которой завязка очень замечательная, зато развязки, вероятно, не будет, ибо 9 марта отсюда уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку; из Валерикского представления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук».
С «Валерикским представлением» он явно торопится: еще ничего не известно. «Новая драма», которой развязки он не ждет, — это, конечно, Евдокия Ростопчина.
(Биби был его родственник и друг — оба учились в школе гвардейских подпрапорщиков, только Биби был моложе, выпустился из школы поздней и сразу отправился на Кавказ. А теперь вот вместе в армии.)
«…я не намерен очень торопиться; итак, не продавай удивительного лова, ни кровати, ни седел; верно, отряд не выступит раньше 20 апреля, а я к тому времени непременно буду. Покупаю для общего нашего обихода Лафатера и Галя и множество других книг».
Лов — черкесская лошадь, которую он хочет для себя сохранить.
Столыпину, пришедшему навестить его — Монго волновался, естественно, — он бросил коротко:
— Мои представления, считай… накрылись!
Если по правде, он был в отчаянии.
— Почему ты так решил?
— Им не нужно, чтоб я был храбр, понимаешь? Или вообще чем-то путным отличился. Им не нужен даже этот повод — дуэль с Барантом. Им просто не нужен здесь я!
VI
«Я сам себе не нравлюсь!» С этой