Михаил Казовский - Тайна крепостного художника
— Это наш, — сообщил Сашатка с улыбкой.
— О, да ты роскошно живешь, приятель, — удивился Антонов. — Краше остальных.
— Это когда папенька был живой и писал иконы для окрестных церквей — смог себе позволить. Зарабатывал славно. Токмо сетовал, что картины, где частичка его души, никому не нужны и за них не платят. А иконы он копирует просто, без особой страсти, но они — источник для пропитания. Сильно переживал из-за этого.
Из окрестных дворов ребятишки высыпали: пялились, как спускаются с подножки коляски незнакомые богатые гости. Кто-то крикнул:
— Э, да то ж Сашатка! В картузе!
Детвора запрыгала, засвистела.
— Чистый барин. Даже не посмотрит.
Но Сашатка разглядел в толпе знакомое личико — улыбнулся, покивал:
— Здравствуй, Дунюшка.
Девочка-подросток поклонилась почтительно:
— Здравия желаю, Александр Григорьевич.
— Что же ты на «вы» и по батюшке? Нешто мы с детства не знакомы?
— Вы теперь такой важный сделались.
— Чепуха, не думай. Я такой как прежде. Ладно, после покалякаем, а теперь мне к маменьке нужно. — И пошел к дому вместе с остальными приезжими.
А пунцовая Евдокия — в домотканом платочке, на высокой не по годам груди — толстая коса, глазки из-под платка голубые, носик пуговкой — ошарашенная стояла, ни жива ни мертва.
На крылечке появилась родительница — Александра Савельевна — и сестра Катюха. Мама больше была похожа не на крестьянку, а на купчиху: платье широким колоколом, темно-синее с красными полосками, на плечах цветастый платок, а из-под него — кружевной воротничок; в мочках — серебряные серьги-колечки, волосы расчесаны на прямой пробор, а коса уложена на затылке бубликом. Катя тоже одета не по-крестьянски: юбка яркая, сверху — душегрея и платочек, завязанный не под подбородком, а надо лбом. Поклонились обе:
— Проходите, гости дорогие. Милости у вас просим.
Ну конечно, стали обнимать, целовать Сашатку, прослезились, разохались.
— Ладный-то какой стал. Прямо барич.
— Вы смущаете меня, маменька.
Все перезнакомились. Васе понравилась Катюха, он ел ее глазами и пытался оказывать знаки внимания, но не слишком рьяно, а она, девочка совсем (ей пошел двенадцатый год), только фыркала и прыскала в кулачок.
— Проходите в светелку. Тут при папеньке была иконописная мастерская, а теперя мы с Катей шьем. Даже вот машинку купили Зингера. Оченно большое подспорье. Но сейчас мы прибрали к вашему приезду и накрыли, чем бог послал. Не побрезгуйте и отведайте.
Гости расселись за столом. Мама прочитала молитву, все перекрестились, глядя на образа в углу, и затем перешли непосредственно к трапезе. Угощение было нехитрое: пирожки, разносолы, отварная картошка, чай с вареньем. И наливочка-клюковка. Александра Савельевна сказала:
— Выпьем по чуть-чуть за знакомство. Детям не предлагаю, рано им еще, а любезным Софье Владимировне и Екатерине Владимировне низко кланяюсь — окажите честь. Мы ведь сами ягодки собирали, самолично настаивали — оченно пользительно.
Барыни пригубили и похвалили. Понемногу разговор завязался. На вопросы маменьки об учебе чаще отвечал Вася. Подкрепившись, он освоился совершенно и нахваливал их житье в Москве, кое в чем даже привирая. Катя слушала его, открыв рот, иногда восклицая: «Вот бы мне в Москву выбраться! Хоть одним глазком поглядеть!»
Наконец, насытившись, вышли из-за стола. Дамы захотели посмотреть на картины Сороки, что еще оставались в доме, а друзья и Катюха побежали в сапожную мастерскую, где работал Костя — старший брат, но его не застали: он отправился в Островки к барину, на примерку новых сапог.
— Так айда купаться в озере! — предложил Вася.
— Не, ты что? Холодно еще, — испугалась Катя. — И меня потом заругает маменька, коль купаться стану без ея дозволения, да еще и с мальчишками. Нет, и не проси.
— Хорошо, а просто посидеть на бережку можно? Мамка не заругает? — поиронизировал тот.
— Так, наверно, не заругает, — покраснела девочка.
— Стало быть, пошли.
По пути Сашатка задал вопрос:
— А Дуняша Андреева — как она? Не просватана еще?
— Дунька-та? Не знаю. А чего спросил? Сам просватать хочешь? — И хохотнула.
Он махнул рукой:
— Да куда мне, право! Чтоб жениться, надобно иметь капиталец. Я сперва выучиться должен.
— А пока ты учишься, девку уведут.
— Значит, не судьба.
Сели на рассохшейся старой лодке, что лежала на берегу кверху днищем. Гладь воды иногда от ветра шла «гусиной кожей». В небе, в синеве плыли облака. Камыши, как китайские болванчики, то и дело качали бархатными головками.
— А скажи, Катя, — снова стал пытать ее брат, — Лидия Петровна разрешала тебе называть себя просто Лидой?
— Да, а что?
— Ты не удивилась? Отчего такие благодеяния?
— Что же удивляться, коли мы родня?
— Как — родня? Точно это знаешь?
— Нет, не точно, только люди говорят верно.
— Говорят? Об чем?
— Что наш папенька был рожден вовсе не от дедушки нашего, а наоборот, от барина Милюкова.
Вася оживился:
— Что я говорил! Что я говорил!
— Сам гляди, — продолжала девочка. — Папенькины братья и сестры на него не похожи, ни лицом, ни талантами, все пошли по крестьянской части, токмо папенька сделался художником. Одевался не как крестьянин. И ему одному барин разрешил дом поставить в два этажа средь деревни.
— Ну, допустим, да, — согласился Сашатка. — Складно говоришь. Но тогда ответь: коли папенька — сын его, отчего Николай Петрович не дал ему вольную и шпынял прилюдно, и затеял тяжбу, и довел до могилы?
Катя безутешно вздохнула:
— Я почем знаю! Спрашивала у маменьки, но она молчит как рыба об лед. А у папеньки уж не спросишь. И у Николая Петровича — тем паче.
— Очень даже можно спросить, — встрял Антонов. — Но не нам, конечно, а нашим барынькам — Софье с Екатериной. Ведь они собираются в Островки на Сорокины картины глядеть. Вот и повод будет.
— Это мысль, — поддержал Сашатка. — Я их попрошу.
Утки плавали возле камышей, то и дело приныривая за кормом, и тогда над водой торчали их тушки с дрожащим хвостиком, словно бы коричневые с зеленым столбики. Молодые люди возвратились домой к середине дня. И Сорокин убедил Новосильцевых разрешить Васе и ему переночевать в отчем доме. Те сказали, что так и быть, и они заедут за ними через день-другой.
3Из семи детей Николая Петровича Милюкова в год описываемых событий живы были четверо: двое сыновей и две дочери. Дочки вышли замуж и давно уехали от родителя. Старший, Петр, продолжал трудиться в Петербурге в ведомстве железных дорог и как будто бы жениться не собирался. А зато младший, Конон[4], после службы в лейб-гвардии Семеновском полку, а потом в Главном артиллерийском управлении, вышел в отставку «майором с мундиром»; вышел, кстати, не по собственной воле, а по настоянию командиров, ибо обвенчался без позволения. По тогдашней традиции, офицеры, студенты и другие служивые дворяне, вздумав жениться, были обязаны получить разрешение у начальства. Ну а Конон-то мало того что никого не спросил, так еще и в супруги взял не ровню себе — дочь купца. Этим фактом папа Милюков оказался также крайне рассержен, год не разговаривал с сыном, но когда тот его осчастливил внуком и внучкой (а последняя получилась вылитая бабушка, в коей дедушка Николай Петрович души не чаял при ее жизни), постепенно смягчился и всех простил. Предоставил отпрыску маленькое имение — в селе Маковище, находящемся в получасе езды от его Островков. Словом, молодой барин, Конон Николаевич (а ему в ту пору исполнилось 39) коротал дни свои, воспитывая детей, обожал жену, разрешал крестьянам промышлять на его угодьях, наслаждался привозимыми по подписке сочинениями господ Тургенева, Гончарова, Лескова и Толстого, музицировал и писал акварелью. Иногда выезжал в Вышний Волочок, где ходил в Дворянское собрание и играл там в карты, пил не много и не мало — умеренно, и за все время удосужился ни разу не изменить супруге. Слыл немалым чудаком, но народ отзывался о нем по-доброму.
Крепостного художника Гришу Сороку знал он с детства: тот писал портрет восьмилетнего Конона (самому Сороке было тогда за 20) и запечатлел на картине его кабинет, так и назвал — «Кабинет в Островках». Версию о том, что Григорий ему родня, молодой барин слышал, но вначале, в детстве, совершенно не верил в нее, а потом считал не лишенной оснований (лишь по косвенным признакам), хоть ни разу у отца и не спрашивал напрямую. Знал, что при жизни матери тот в измене вряд ли признается, а потом стало вовсе неудобно. Да и повод не находился.
Но когда Сорока повесился, Конон взял к себе на воспитание его сына — Сашатку, сделав дворовым казачком. А спустя три года поспособствовал устройству в Москву в Набилковское училище — да не просто так, а на кошт, выплачиваемый Милюковыми. В общем, порадел хорошему человечку. Состоял с мальцом в переписке (оба обменивались весточками раз в два-три месяца) и, когда узнал, что его подопечный собирается на каникулах посетить родные края, чрезвычайно развеселился, приглашал к себе, обещая сестрам Новосильцевым уступить какую-нибудь картину Сороки.